сидели двое мужчин: один пожилой, с шевелюрой седых волос, и другой молодой, совсем молодой, еще юноша, с серыми, смотревшими исподлобья глазами, с усталым, отрешенным видом.
Он вяло пожал Анину руку, сказал:
— Иванов.
Пожилой тоже назвал себя, но как-то невнятно и нехотя.
— Как у вас красиво! — проговорила Анюта, оглядывая из окна морскую даль.
Старалась быть раскованной, приняла из рук Нины бокал с шампанским, но пить не стала.
— Я за рулем, извините.
Одета она была в свое домашнее, донское. Белая, отделанная шитьем кофточка, расклешенная юбка и кожаная нараспашку куртка. Просто, красиво, — без претензий на моду.
— Вы давно в Петербурге? — спросил Иванов, сохраняя строгий, совершенно неестественный для молодого человека вид.
— Нет, недавно. Еще нет и двух месяцев, как я приехала с Дона. А вы? — спросила смело.
Иванов растерялся.
— Я… Тоже недавно. Я москвич, а сюда приезжаю по делам.
— И я — по делам. А как управлюсь, махну на Дон. Словечко «махну» ввернула умышленно, для создания о себе впечатления девицы бесхитростной, казачки с Дона. И по тому, как Иванов да и этот, пожилой, слушали ее с легкой иронической улыбкой, понимала, что роль ей удавалась.
— Прочел вашу книжку, — Иванов достал с тумбочки повесть. — Здесь ваш портрет. У меня есть друг-режиссер, — мне кажется, он бы взял вас в кино на роль героини.
Анюта ловко разрезала на дольки яблоко, — оно на тарелке развалилось, образовав цветок, — и угощала вначале пожилого, затем Иванова. Оба любезно взяли по кусочку, ели. Иванов спросил:
— Вы принесли гарнитур?
— Да, вот он.
Достала из сумочки, подала Иванову. Тот раскрыл футляр, стал разглядывать вначале перстень, затем серьги.
— Где вы их взяли?
Нинель вскинулась:
— Борис!..
— Ну что особенного? Я ничего не ставлю под сомнение, просто хочу знать, где купили? На Западе такой вопрос никого бы не смутил.
— Меня он тоже не смущает. Гарнитур мне подарила мама, и я его, между прочим, не продаю. Я обещала Нине достать такой же, — почти такой же. Мне предлагал его наш волгоградский ювелир.
Пожилой господин взял сережки, прошел к окну и стал в лупу их изучать. Анна поняла: это был оценщик, он знает подлинную цену изделий. И не боялась, — была уверена: и серьги, и перстень необычайно дороги.
Оценщик, подозвав Иванова, поворачивал у него перед носом перстень, серьги и что-то тихо говорил.
Возвращая Анне гарнитур, Иванов сказал:
— Да, вы правы: эта вещь стоит денег.
Анюта, не заглянув в футляр, небрежно бросила его в сумку. Иванов воскликнул:
— Да вы проверьте: мы ведь могли сунуть туда что-нибудь другое!
— Зачем проверять? Я вам верю, — сказала Анна. И стала разрезать на тонкие лепестки другое яблоко.
Нина сидела с ней рядом, и было видно, как она все больше проникалась к Анюте теплым дружеским чувством. Обе они находились еще в том возрасте, когда подруги в жизни были необходимы, и невольно тянулись друг к другу.
— Пусть будет так, — оживился Иванов. — Ваш ювелир приедет к нам сюда и покажет свой гарнитур.
Склонился над Ниной:
— Если уж ты хочешь такие брошки, они у тебя будут.
Нина смутилась, кончики ушей зашлись огнем. Ей было стыдно за мужа, который говорил так развязно и примитивно, — и фразы строил как-то чудно, не по-русски.
Не знала она, как и не знали многие, что первородное имя Бориса — Борух и что первые десять лет он рос в доме деда-раввина, и что мама его Шейна Стелла Залмановна, — для всех неблизких Софья Захаровна, — редко выпускала сына на улицу, а все больше приглашала товарищей домой и, конечно же, друзей ему выбирала из евреев. Отец Боруха был русский — Силай Иванов. Инженер-строитель по профессии, он подолгу работал на стройках Сибири и Урала и никакого влияния на воспитание сына не оказывал. Утешался только тем, что Борюшка обличьем уродился в него, и частенько говаривал: «Ты пошел в моих дедов-вятичей, славян».
Борис не любил отца, не понимал этих его бравурных восклицаний. Мальчик нежно и пламенно любил мать и деда, и все, что их окружало. С раннего детства Боренька слушал еврейскую музыку, читал еврейские книги, изучал иврит. В этой первородной среде у него выработался своеобразный язык, отражавший суть и стиль его интеллекта.
С возрастом Борис приобретал и черты еврейские, но они столь неясно были выражены, что заметить их могли только евреи, да и то лишь заслышав речь Бориса, уловив интонации свойственного им речевого строя, оттенки типической психологии. Русским же простакам все это было невдомек, для них Иванов был русским: ну кто же другой мог иметь такую фамилию, русые волосы и серо-зеленые глаза!
Наш парень, свой в доску, — чего уж тут!..
Людям особенно нравилась его обворожительная улыбка. Откуда было знать наивным и доверчивым, что мама с младенчества внушала: «Боренька! Будь приятен людям, будь приятен людям». И дедушка- раввин говаривал: «Твоя улыбка — ключ, которым ты откроешь сердце нужного тебе человека». И за двадцать четыре года своей жизни он хорошо усвоил лишь одно средство всегдашней приятности — улыбку. И улыбался он при встрече со всяким человеком и продолжал улыбаться почти все время общения, особенно если встреча назначалась заранее и имела для него практический смысл. Впрочем, в улыбку растягивались только губы, а лицо при этом оставалось холодным, глаза суживались, становились непроницаемыми. Что-то нелюдское, сатанинское крылось в его улыбке, и будто бесы прятались за его спиной, но заметить это не каждому было дано.
Старрок о нем говорил: этот мальчик с фамилией Иванов — наследник миллиардов, уплывших за бугор с его батюшкой. Отец стар и болен, скоро отойдет «в могилевскую», и тогда этот сосунок станет одним из немногих богачей мира.
Анна от Кости кое-что знала об Иванове и его отце и сейчас, глядя ему в глаза и болтая с ним о пустяках, все время натыкалась на его странности: то на полудетскую наивность, а то на плохо скрытую недоброжелательность и даже какое-то нетерпеливое раздражение.
С серьезным видом он говорил:
— Вы сами написали рассказы, или как?.. Не скажу — хорошие, нет, вы не Кафка, не Хемингуэй, но все же рассказы, и их надо было написать. Рассказы не всегда пишут сами писатели, — я так говорю?.. А если уж не всегда умеешь, так и помогут. Я знаю: так бывает. Раньше помогали Брежневу, теперь помогают другим. Надо иметь деньги и еще надо иметь власть. Тогда будет все. И если ты захочешь, будут даже стихи.
И снова на лице его возникало выражение приятности и веселости. Он только в первый момент встречи был строг и холоден, но потом во все время беседы казался благодушным. Но бдительный взгляд Анны заметил в глазах его отрешенное и даже будто бы злое выражение. Озерная синь в них временами гасла, ее накрывала тень, словно где-то рядом проплывала грозовая туча. Жутковатое впечатление производило лицо, на котором приступы веселости появлялись в момент, когда темнели и холодели глаза.
«Он и говорит странно, — думала Анна. — А если уж не всегда умеешь…»
— Кто же мне может помочь?
— Хо! А разве нет в деревне учительницы? Или сельский врач? Он тоже может.