улыбнулись друг другу. Нина подала руку Анне, сказала:
— Мы родились в рубашке. Пойдем загорать. Ты посмотри, какой чудный занимается день!
Силай Михайлович один, без сопровождения Нины, поднялся на второй этаж и коридором, которым ходил только он, проследовал в кабинет, — самое любимое и надежное место своего обитания. Здесь были книги, вещи, фотографии и некоторая мебель, вывезенная из Москвы и хранившая память о молодых годах, о первой жене, любовь к которой не угасла и теперь, на склоне лет. Она рано ушла из жизни, погибла в автомобильной катастрофе, не успев родить ему сына или дочь. Вторая жена родила Бориса и ввела в мир, где все было пронизано политикой и как в печке выпекались важные государственные чины, создавались институты, бюро, главки и отделы и во главе их ставились свои люди. По молодости он думал, что это и есть государственная кухня и друзья Розалии — те самые важные, умные, посвященные лица, которым и доверено назначать руководителей. Но очень скоро понял, что у них есть один общий признак — национальный, на основе которого они сбиваются в стаю, создают кусачий мошкариный клубок, и как насекомые вьются возле света или излучающего тепло тела, так и они, его новые знакомцы, скапливаются и гудят, галдят, не очень зло и не смертельно волтузят друг друга, выбивая кусок пожирнее, впрыгивая в кресло помягче и поудобнее. Ему сказали:
— Ты работаешь инженером по городским теплосетям, — пойдешь в Госплан.
С этого момента началось его восхождение. На одном месте он долго не сидел: поднимали выше и выше.
— Будешь начальником главка, — сказали однажды по телефону.
— Но я… но у меня нет опыта, — сказал он, повинуясь законам совести, которая у него, русского человека, была врожденной. Он видел вокруг себя людей более, чем он, талантливых, опытных, но двигали его. У подъезда его ждал персональный автомобиль. Перед входом в кабинет, в просторной приемной, сидели секретари, референты, он быстро привыкал к ним, и совесть, ранее терзавшая душу, замирала, а потом и улетучивалась вовсе. Розалия над ним подшучивала: «У вас, у русских, есть много пословиц. Ну, к примеру: «Горшки обжигают разве боги?»» Силай поправлял: «Не боги горшки обжигают». — «Ах! — восклицала Розалия. — Не так поставила слова, — и что? Разве смысл изменился?.. Ты помни одно — у вас в России всегда так было: чем выше должность, тем глупее человек. И если уж царь, то он совсем глупый. Разве не так? Или, скажешь, Петр Третий, который крыс казнил, — умный? А может, Николай Второй, который ворон стрелял? А Иван Грозный и ваш Петр Великий собственных сыновей убивали… Они, что ли, умные?.. Так я говорю? Или это я тебе все придумала, потому что не люблю русских? А если так, то что же тебе не идти дальше и дальше, хоть на самый верх! Иди, а я тебя подтолкну». И толкала. И он шел…
Розалия умерла тоже рано — ей было сорок пять лет. Оставила ему Бориса. Не стал он в жизни ни другом, ни опорой. Сын, а чужой. Во всем чужой. А теперь вот превратился и во врага.
Сказал Барону:
— Позови Флавия.
Пес не спеша, с достоинством члена королевской семьи, — он был из псарни люксембургского князя, — подошел к двери, мордой толкнул ее и громовым басом дважды гавкнул.
Вошел Данилыч. Сделал два-три шага, остановился. По своему обыкновению стоял с гордо поднятой головой, ждал распоряжений.
Силай сидел в кресле с высокой спинкой у раскрытого окна, читал газету. И долго читал, выражая таким образом недовольство. Потом тихо, едва перекрывая шум моря, заговорил.
— Почему умер попугай?
— Сок был отравлен.
— Ты уверен?
— Да, я напоил котенка, и он тотчас же сдох. Яд очень сильный.
— Зачем же ты подсыпал его мне в бокал?
— Я не подсыпал.
— А кто подсыпал?
Данилыч опустил голову, молчал.
— Кто бывает в комнате, из которой ты приносишь мне соки?
— Из посторонних никто.
— А из не посторонних?
Данилыч молчал.
— Говори же!
— Иногда ко мне заходит ваш сын.
— Сегодня он тоже заходил?
— Да. И с ним два незнакомца.
Силай ленивым движением положил газету на стоявший у его кресла белый с позолотой столик, устремил взгляд на море. Чудилось, что оно начинается прямо у окна и простирается во все стороны до горизонта. Эта живая, шумящая и дышащая прохладой волн картина создавала впечатление вечности и вселенского покоя. Величие и бескрайность навевали мысли о тщете мирских сует, о бессмертии духа.
— Кто-нибудь знает о происшедшем?
— Нет.
— Пусть эта тайна умрет с нами. И Боже упаси, чтобы узнал о ней Борис.
— А если спросит?
— Ты найдешь, что ему сказать. Например, у отца, то есть у меня, болела голова, но потом прошла. И еще: кухни у нас пока не будет. Уволь всю прислугу. Дай людям хорошие деньги. Отныне и закупать продукты, и готовить, и подносить будешь сам. Если не можешь, скажи. Я тогда все хлопоты возьму на себя.
— Слушаюсь. А как быть с другими гостями?
— Других гостей не будет. Долго не будет.
Данилыч не качнулся, у него оставались вопросы. И Силай, упреждая их, сказал:
— Вы имеете в виду мою невестку и ее подругу?
— Да.
— Вечером получите разъяснение.
Данилыч склонил на грудь голову и вышел.
Силай знал свой психический строй, состояние духа и тела в минуты опасности или крайнего напряжения: он как бы сжимался, словно стальная пружина, слух и зрение обострялись, он слышал, как в висках пульсирует кровь и в груди упруго стучит сердце. Он и сейчас почувствовал прилив сил. Пружинно поднялся, ладонью пригладил волосы, пошел к лифту. Входя в него, видел в беседке на берегу Нину. Каким-то глубинным и верным чувством понимал, что эпизод с ядом сблизил их, она стала ему роднее, — может быть, от сознания полного одиночества, в котором он теперь очутился. Нина — последняя гавань, островок жизни, огонек, светящийся в пути. Выходя из лифта, спросил с улыбкой:
— Вы что на меня так смотрите?
И вправду, она смотрела на него с нескрываемой тревогой.
— А ничего. Ждала вас. Хотела предложить вам купаться.
Она врала: она боялась сердечного приступа, — смотрела ему в глаза и, как опытный врач, всё пыталась прочесть во взгляде, угадать по выражению лица. Почти неделю она хлопотала над ним, совершенно забывая о себе, прогоняла тоску, уныние, пыталась вызвать из глубин организма силы жизни, — и многого добилась. Радовалась успеху, строила новые планы, и вдруг такой удар. Но Иванов, похоже, не дрогнул, не пал духом, — он будто бы даже взбодрился, готов был отражать новые атаки. Очень бы хотелось ей знать, не болит ли его сердце, но как тонкий психолог и деликатный человек делала вид, что ничего не происходит, что о его болезнях и думать не стоит. Она и здесь применяла метод питерского ученого Геннадия Шичко: программировала веру пациента, закрепляла психологические установки, которые терпеливо, шаг за шагом выстраивала в его сознании. Она и о купанье завела речь с этой целью. Но вот чего не понимал этот самозваный доктор: того, что пациент все ее «коварства» тотчас же расшифровывал и был ей бесконечно благодарен, и от этого понимания чувствовал себя еще лучше, еще здоровее.