Долго так ходил. Год целый. И целый год не глядели на меня люди, но уж знали, что Святогор среди них живет, и травам верили. И обходил я так всю округу, и нюх у меня на болезнь тяжелую развился, сразу знаю, что за болезнь и где человек мучается. Так за три дня пути знал. Но не велика доблесть — места пустынные, Сильных нет, поэтому ничто не мешало мне болезни вынюхивать.
И приезжали ко мне люди со стороны. Сначала гонец княжеский прискакал: что со Святогором случилось и почему так рано от мира затворился. Передай, говорю: думает Святогор. И приезжали ко мне от князя доверенные люди за советом. А иногда Сила была им нужна. Тогда клал я Силу на траву или на железо и с ними посылал, если уверен был, что на благо это. Раньше не умел такого делать, а вот теперь научился.
Через год пошли ко мне люди. С большой опаской поначалу, а потом и просто с поклоном, И издалека приходили. Но я как сильную болезнь почую, наперед к ним сам шел. И уже много лучше яги я лечил, и слава целителя обо мне пошла, и, бывало, привозили ко мне людей знатных из дальних городов.
Невыносимо скучна мне жизнь такая была, тесно и душно мне было. Но смирял я себя и ни разу в отлучке дальней не был, и ни одной сшибки у меня не вышло. В лес уходил и там с мечом упражнялся, чтобы вовсе всего не забыть, и так шли годы, шли. Рассказали мне: до того уж доревновались Микула с Вольгой, что на мечах схватились, но опамятовались вовремя. Досадно мне сделалось невыносимо. И вдруг понял я, что могу Силой своей мысль им послать, и почувствовал, что, где бы ни были они, услышат меня. Сама собой Сила меня повела, и послал я им видение города горящего, на стене которого бьются они.
Месяца не прошло — приезжает Вольга.
— Ой, Святогорушко, совсем распоясалась треска твоя хрюкающая, злобная, лохматая. Как ушел ты в затвор, спасу от него не стало. Старость хотел мою погубить и мечом на меня замахнулся. Ты уж уйми его, кровохлеба, кинь ему мысль такую, чтоб ласковым Микула стал.
Зло меня взяло.
— Я, — говорю, — такую мысль в следующий раз кину, что как мечи друг на друга подымете, так и скую руки ваши на веки вечные. А коли перебранку начнете, так и языки скую.
Смотрит на меня Вольга и сомневается, старый пес, верить ли.
— Великую Силу, — говорит, — в затворе обретают те, в ком терпение есть. Только это Микула на меня всегда первый кочетом лезет, его и сковывай.
Смотрит на меня, щурится ласково:
— Чего ждешь здесь, Святогор? Мертвых поднимать хочешь?
— Неподъемное поднять хочу.
— Горд ты, Святогорушко, по-прежнему.
И с этими словами уехал Вольга.
А через несколько дней Микула заявился.
— Чего, — говорит, — тут этот шепелявый делал? На меня жаловался?
— Кашель, — отвечаю, — лечить приезжал.
Засопел Микула:
— Мыслями бросаешься через эдаковы дали. Знаю, чего хочешь: первым на Руси быть.
Засмеялся я:
— Совсем одурел ты, Микула.
Упорствует:
— Добра тебе хочу. Если тайн доискиваешься, так нет их здесь. Пустая здесь земля, и нет в ней Силы, добился ты своего, Святогор: только о тебе и разговор теперь, нас с Вольгой и забыли, а тени твоей славу поют.
— А вы больше между собой сшибайтесь, так и вовсе вас забудут.
— Поехали со мной, — Микула гундосит. — Чую, беда какая-то мне через твой затвор выйдет.
— Доброму Микуле не выйдет, — говорю. — А злонравному да суетному поучение может быть.
— Мало я тебя бил, — хрюкнул Микула и с тем уехал.
Не смутили меня богатыри. Живу и лечу. Однажды мальчонку у смерти отбил. Не было у меня надежды, но наложил руки на него и Силу всю свою бросил. И оправился он, правда, все равно не жилец был и лет пятнадцати, думаю, все одно помер.
Сижу, пот утираю, темно в глазах у меня: устал.
Кинулся мне отец его в ноги:
— Боги нас не любят так, как ты.
Ничего не сказал ему, а только в ту же ночь на юг поскакал. Как ветер несся. И добрался я до мест, где родился, и к ягиной могиле припал, и землю отвернул.
Целы косточки. Потемнели маленько, но крепеньки еще, и всей жизни моей не хватит, чтоб дождаться, покуда сгниют.
Поехал я сам не зная куда. И вдруг от ярости на лес бросился и стал деревья крушить без разбора. Леший невдалеке мелькает, как кошка, у которой котят отобрали, а я только смеюсь зло и дальше крушу, устал. Опамятовался. Натер от мындрагыра кусочек и по лесу развеял: легко заживут раны лесные. И обратно на север поехал. И больше не было злобы во мне, а только усталость была, на горечи замешанная.
И снова в затвор свой вернулся и лечить стал И снова текли годы. И научился я говорить с лешими и прочими малыми духами, как с людьми, и даже шепот деревьев понимать стал. Но не проходила тоска моя и перестал я гневаться на глупость людскую и злобность, а только рукой махал: не дала Зга человеку разума и сердца, так что теперь гневаться попусту. Не трава человек, заново не посеешь.
И льнули ко мне люди, и помощи просили, и поучения, и что мог — давал. И странное дело — все при мне было, но пуст я был как-то, и не было во мне больше страстей никаких, и, что самое дивное, перестал я о судьбе своей кручиниться. По лесу ползаю, травы собираю и думаю: ну и проживу ведуном, видно, так мне на роду написано, и напрасно я тогда из ягиной избы ушел.
Однажды почувствовал болезнь далеко очень: дней за семь. Лютая болезнь, вижу. Поехал, поспел вовремя и молодку на ноги поставил. И благодарили меня слезно. А я оставил им ландышей сухих, в полнолуние собранных, на счастье, и домой поехал. Уж почти выехал за деревню, вижу: сидит старушка на крыльце и слезы утирает. А далеко деревня была, и не знал я старушку.
— Что, — говорю, — бабушка? Здорова ты, вижу, и изба твоя крепенька, чего тебе еще надо?
— Да из ума я, — плачет, — Святогорушко, выжила. Мне уж в землю ложиться, а я все как девчонка за безделицы цепляюсь.
Сошел я с коня:
— За что цепляешься-то? Может, вместе удержим?
Машет руками старушка, а слезы текут все.
— Такое уж не удержишь.
— Так расскажи хоть.
Шмыгнула носом, голову руками подперла и говорит:
— Первым сын мой помер. Задрал его мальчонкой волк-душегуб. Потом дочка. Уж невеста была и купаться пошла. И не то водяной девку попутал, не то еще что случилось, но только не вернулась с речки- то. Остались мы со стариком одни и долго так вдвоем вековали, только все о детках тужили, и не было нам счастья. Одно время парень, что дочь нашу сватал, к нам ходил, а потом молодка его запретила: порченый, говорит, лом, и их беду к нам перетащишь. И забыли все о нас. А четыре лета назад старик мой в одночасье отошел. Вышел на двор, упал и неживой стал. Одна я осталась. И — уж прости, Святогор, — но привязалась я тут к курочке. И кормила она меня — много ль мне надо, и грела, и со мной в доме спала. Дурная я, что к животине так пристала, да вот померла курочка моя сегодня, а я убиваюсь, как по человеку. Не оттого плачу, что яичка теперь не увижу, а оттого, что, когда бы умирать я стала, села бы мне курочка на грудь и проводила б меня. А до смерти я б с нею еще жизнью вместе потешилась.
Махнула рукой и снова плачет.
— Да неужто, — говорю, — соседи к тебе не заглянут? Ты ж за ребятишками их присмотреть можешь.
— Порченый мой дом, говорят. Кто встретит — так отворачивается и молчит. Ты со мной первый за четыре лета заговорил. Я уж и отвыкла от речи-то, как немая стала.