Так семь дней прошло. Лежу, продрог до костей, шевелиться боюсь. Каждую ночь тварь хищная пировать отправляется, а я в дупло ее лезу, и все пусто.
А на восьмую ночь только проверил я дупло и в кусты свои забрался, как вдруг заныл лес, застонал, зашатался, и даже земля сотряслась немного. Потом все тихо стало, и вижу — несется филин в дупло свое молча и так торопится, что из когтей зайца выпускает, и тот, полуживой, на землю падает. Верещит заяц, но филин на него внимания не обращает, а забирается в дупло и там ворочаться начинает и ухать страшно.
И подумал я: ну, держись, Святогор. Когда лес стонал — Кащеева личина помирала, а филин торопился яйцо снесть, чтоб было во что Кащею перейти.
Еще три ночи не вылетал из дупла филин, потом выбрался, покружил вокруг дозором и в ночь улетел. Подкрался я к дубу, забрался на него тихонько: в дупле яйцо с ладонь величиной лежит, зеленоватым светом помаргивает, словно дышит, и сквозь скорлупу видно смутно: человечек там скрючился.
Прожгла к этому времени игла все рукавицы мои, и схватил я ее пальцами, боль пыточную превозмогая, и по яйцу ударил.
Гром грянул, и молнии на лес посыпались, и задрожала земля так, что едва вниз я не полетел. Ослеп я и оглох на мгновение, а когда совладал с собой, то увидел, что раскололось яйцо на светящиеся осколки и человечек в кольце пламени бился и выл тихонько — маленький, в платье воинском, русском. И добил я иглой человечка, и в золу он превратился. А молнии за спиной моей в лес бьют, и гром голову мою раскалывает. И бил я по яйца осколкам, и иглой толок их, и медленно истлевали они, темнели, гасли, исчезали. А потом сломалась игла в руке моей. Стал я обломком скорлупу добивать, но остыла игла сразу же, и не давались мне осколки. Закричал я страшно, в буре крика своего не слыша, и принялся кинжалом скорлупу рубить, а потом руками мять, но словно из золота тяжелого отлита была скорлупа, и не гнулась даже. И тут стали мне спину рвать: филин вернулся, когтями и клювом в хребет мне метил, кольчугу расколупывая, как я яйцо давеча. И сгреб я скорлупу светящуюся в ладонь, и на землю прыгнул, и выхватил меч, и стал с птицей биться. Стремителен филин был, огромен и искусен, а я изранен уже, и своей Силой птицу отогнать не мог, потому что пылал вокруг лес и Сила богов бушевала. А потом вдруг сверкнул свет невыносимый, и гром я услышал уже как шепот, потому что проваливался в небытие.
Когда я очнулся, было уже утро и снова лил дождь. Лес выгорел, сгорел до половины и дуб, и дупло сгорело, а на островке неопаленной земли лежали я да мертвый филин, а осколков скорлупы не было. Было тихо, только угольки, догоравшие в стволах, пошипливали себе, как змеи.
Спина моя, порванная филином, болела невыносимо; едва ли не хуже болели пальцы правой руки, я взглянул — игла прожгла их до кости.
Шатаясь, я поднялся и побрел через гарь. Голова моя кружилась, я мог упасть каждую минуту и уже не подняться. Я не знал, был ли вокруг настоящий туман или это дурнота застила мне глаза.
Добредя до границы гари, я почувствовал, как что-то тихонько царапает мне ладонь. Я повернулся. Это был куст шиповника, цветущий глянцево-бело в голом и сиром лесу. Под ним золотой проволокой вилась змейка.
Как ни странно, еще владея своим телом, я пал ниц и услышал тонкий голос:
— Святогор, Святогор, ты слишком долго возил иглу по свету. Пройдет жизнь филина, и еще две жизни филина, и Кащей вернется, а ты уже уйдешь; кого мне посылать за ним тогда? Святогор, Святогор, зачем ты не поспешил? Ты умираешь сейчас, но я снова поддержу тебя, хоть я и недовольна тобой. Ползи…
И я послушно пополз, не разбирая дороги, но Упирь направляла меня, и через какое-то время я услышал человеческие голоса: я приполз к избе, где лечил старика. Старик со старухой что-то кричали мне, плакали, конь мой жалобно ржал, но я лез к своей суме, искал остатки мындрагыра и хрипел: «Заварите и вливайте мне в горло».
Потом я лежал в тошноте и полузабытье, а мне давали горький отвар. Как потом оказалось, я пролежал в избе месяц.
Когда дурнота отступила, я увидел, как боятся меня старик со старухой: я ушел к их заветному дубу, и потом началось светопреставление с дрожанием земли и невиданным молниепадом. Я, конечно, был страшный гость.
Как только я смог сидеть в седле, я поехал в Киев. В Новгород я уже все равно опоздал. Я был бледен как смерть и слаб, но ничего не боялся и ни на что не обращал внимания. Все, что вложили в меня боги, все, все оказалось напрасным даром. Больше ждать мне было нечего, я не заботился о том, что обо мне будут говорить, и, когда князь Владимир спросил мен нетвердо держащегося на ногах, почти ничего не видящего перед собой: «Святогор, не ты ли учинил дрожание земли и молниепад?» — я размеренно и равнодушно отвечал:
— Нет, не я, а моя глупость.
И люди, никто из которых не знал меры моего несчастья, стали говорить, что сильнее Святогора на свете никого нет, потому что даже его глупость колышет землю.
Глава шестая
Пустые годы легко глотаются, да трудно жуются, колесил по земле, когда по княжеской нужде, когда оттого, что просто не мог сидеть на месте, но никогда не ездил по своей, тайной, надобности, потому — несвершенный подвиг мой оборвался. На память мне остались изуродованные пальцы правой руки да вечная боль в спине. Обломка иглы я лишился той ночью в лесу; видно, Упирь забрала его обратно.
Это были годы без Кащея. Он был заперт на три жизни филина. Но его служки усердно шевелили зло и когда хозяин их оставался нем. Впрочем, нельзя было не заметить, что на Руси сделалось спокойнее. Престол Владимира укрепился, смуты повывелись, страха стало меньше. В это время Владимир привез на Русь нового бога, где его уже многие ждали, и низверг идолов. Он несколько раз советовался со мной, колеблясь, но я всегда спокойно отвечал одно: не люди богов защищают, а боги людей, когда хотят; не люди богов творят, а боги людей сотворили, и коли пришел некто новый и сомнение есть, время рассудит. Может, устоят старые боги, а может, заснут. Не надо в споры такие мешаться. Многие ждали, что Святогор нахмурится и проклянет Владимира или остановит его своей Силой. Но я не проклял и не остановил. Расцвел на поляне сладкий цветок — и полетели к нему пчелы, за что же их проклинать или останавливать? Сам я к новому богу близко не подходил; не интересно и не нужно мне это было. Я от Даждьбога рожден. Не заношусь, но связь моя со старыми богами родственная, а не покидают родных. И перевалило мне уже на седьмой десяток; не ощущал я старости, да не живут люди по сто лет. Богатыри же переводиться не должны, И решил я найти себе ученика, чтоб знание и умение ему свое передать, и не так, как Микула с Вольгой жадничали, а чтобы все, что возьмет — его.
Цель у меня появилась, и повеселел я. Кружу по Русской земле, ни города, ни хутора стороной не миную, с ребятами беседую. И догадались люди, зашептали: веди своего к Святогору, он у тебя кровь затворяет и к мечу тянется. Научит его Святогор всему, и станет он на Русской земле выше князя. И вели многие. Но ни с одним таким даже не говорил я, хоть и Сильные меж них попадались. Не водят учеников на смотрины. Сама дорожка должна Учителя к ученику вывести.
Долго так ездил я и встречал ребят смышленых и к учению способных, но не лежало у меня к ним сердце. И вот однажды проезжал я Муромскими лесами и вижу: мужичок на дороге колотится. Сосны великие повалила летняя буря, а ему на телеге не объехать. Раскидал я ему сосны. Поклонился мне мужичок в ноги:
— За пустым делом остановил тебя, прости, Святогорушко! И никогда я силищи такой не встречал, такие сосны и безногий наш не подымет.
— Что за безногий? — спрашиваю.
— А живет в деревеньке нашей парень не парень, мужик не мужик, тридцать три года ему, а ходить не может, на печи сидеть ему невмоготу, так он по двору ползает, и, как что тяжелое встретит — корову или лошаденку, так одной рукой в воздух поднимает.
Ничего не сказал я, но в деревеньку ту заехал. Заехал, остановился: из одного дома такая тоска