лица, тонкой сигариллой в углу рта, в черном фраке с атласными лацканами, он выглядел среди всего этого киношного сброда как белая… нет, черная ворона. О южная вольность нравов! Милославский — блюститель этикета, раб моды — слегка поморщился. Белые летние костюмы вместо фраков. Платья с рисунком из крупных плебейских цветов. Впрочем… Он пригляделся. И костюмы, и платья — недешевы. Материи из самых дорогих. Покрой изысканный. Видно, что пошиты не здешними портными. Это у них мода такая? Дачный стиль? А он, как дурак… И, главное, никто не предупредил, чтобы в белом…
Подскочил официант с шампанским. Он взял бокал, пригубил. Шампанское оказалось преотличнейшим. Это разозлило еще больше. Подошел хозяин дома, вслед за ним Чардынин с Ожогиным, подплыла Зарецкая с местными актерами и актерками. Милославский приосанился. Поцеловал несколько ручек. Подумал мельком, что Ожогин хоть куда, смотрит браво, видно, и правда вынырнул. Разговор крутился вокруг московских новостей.
— В столице сегодня взят курс на политическое кино, — вещал Милославский, слегка растягивая слова, что казалось ему верхом светского шика. — Мелодрамы и комические больше не в чести. После «Защиты Зимнего» господина Эйсбара каждый уважающий себя кинозаводчик считает своим долгом возбудить патриотическое чувство мыслящей публики, так сказать, обратиться к обществу с призывом.
— А другие чувства кино возбуждать не пробует? — смеялся Ожогин. — Ох, жаль мне такое кино!
— Зря смеетесь, уважаемый Александр Федорович! — с достоинством отвечал Милославский. — Настроения сегодня в стране очень неспокойные. Рэволюционэры опять поднимают головы. Экстрэмисты…
— Послушай, крошка. — Одна из старлеток, что, открыв рот, взирали на Милославского, потянула за подол другую. — Ты не знаешь, что такое «экскрэмисты»?
— Кажется, что-то неприличное, — прошептала в ответ «крошка», и обе прыснули в кулачки.
— Так что, вы предлагаете не смешить публику? Не давать ей отдохновения, развлечения? А как же любовь? — не мог успокоиться Ожогин.
— Понимаете ли, Александр Федорович, требования времени сегодня чрезвычайно строги. Обращаться следует к высоким жанрам, к трагедиям шекспировским, к синематографическим одам, к эпопеям во славу…
— И-и-и, батюшка, и горазд же ты ерунду молоть! — раздался громкий голос Зарецкой. — Эпопеи, оды… Прямо придворный стихоплет. Кино — искусство грубое, что скажешь, Александр Федорович?
Ожогин, выставив вперед лоб, смотрел на нее со странным выражением лица. Наконец помотал головой, будто разгоняя наваждение.
— Не знаю, Нина Петровна. Уже не знаю.
— Чего уж знать! Смех да слезы — вот и вся музыка. Прямо в сердце бьет. А коли вы собрались обращаться к публике с призывами, не ждите, что она будет вам за это деньги платить.
Милославский натужно улыбался. Спорить с Зарецкой бессмысленно. Все знают, что ее не переговоришь. Еще и дураком выставит. Ему уже успели шепнуть о ее романе с Ожогиным. А бабенка ничего, крепкая. И Лара была хороша. Милославский перевел взгляд на Ожогина. И что находят женщины в этом увальне?
Маленький оркестрик в углу негромко наигрывал чарльстон. На террасе, пятнистой от бликов солнца, какая-то актриска сбросила туфли, и, ступив босой ступней на горячие каменные плиты, игриво взвигнула, и пошла выделывать ногами кренделя. За ней потянулись другие, и вскоре весь пестрый киношный сброд вскидывал руки и ноги, бил в ладоши, по-обезьяньи сгибал колени и двигал в такт музыке бедрами. Вдруг двери во внутренние комнаты распахнулись. «Ах!» — пронеслось по залу. Толпа на мгновение замерла и — рассыпалась звонкими осколками, раскатилась по углам, замерла вдоль стен. В зал неспешно вплыл огромный синий шар. На его вершине стоял подросток в голубом трико, расшитом золотыми звездами. Он мелко перебирал жеребячьими ножками, перегибался то вперед, то назад, переламывался в талии, клонился в сторону, пытаясь удержать равновесие. Тонкий, невесомый, контурами воздетых рук повторяющий абрис древнегреческой амфоры. Луч солнца, скакнувший из окна, высветил над его рыжей макушкой золотой нимб, и в этом золотом сиянии он медленно плыл над залом, готовый — легкокрылый эльф — улететь туда, откуда бил солнечный луч.
Ожогин смотрел на него в оцепенении. Лишь через несколько секунд он понял, что перед ним не подросток, а девушка. Она подплывала все ближе и ближе. Уже можно было различить ее лицо и улыбку, но он ничего не видел — золотое сияние стояло перед ним. Он почувствовал стеснение в груди. Сердце бухнуло и оторвалось от той слабой, единственной ниточки, что удерживала его все последние годы, не давала упасть и пропасть. И покатилось вниз, под синий шар, и осталось там — распластанное и покорное.
Из дверей выскочил Кторов и бросился догонять шар с эльфом на макушке, а тот все быстрей и быстрей перебирал ножками, гоня своего ускользающего коня прочь от преследователя. Шар не слушался, вырывался из-под ног и вдруг — сделал рывок и быстро покатился вперед, оставив наездницу без опоры. Еще одно «ах!» прокатилось по залу. Мужчины инстинктивно бросились вперед. Женщины закрыли лица. Но эльф, повисев несколько секунд в воздухе, взмыл под потолок и вот уже посылал воздушные поцелуи вниз испуганной публике. Ожогин выдохнул и залпом выпил шампанское. В груди стучало так, будто работала целая ткацкая фабрика. Он утер лоб. Эльф медленно спустился вниз, отцепил лонжу и начал раскланиваться. Публика неистовствовала. Шар, прыгая со ступеньки на ступеньку, скатывался по лестнице к морю. Золотое сияние по-прежнему било в глаза. «Что это? — лихорадочно думал Ожогин, шаря глазами по залу в поисках ушедшего в облака солнечного луча. — Что это? Обман зрения?» И тряс головой, пытаясь избавиться от видения. Эльф исчез, и Ожогин почувствовал мгновенную необъяснимую тоску одиночества. Такую тоску он не испытывал даже в первые месяцы после смерти Лары.
Подошел невозмутимый Кторов. Вокруг тут же собрался народ. Раздались восторженные аплодисменты, которые были неприятны Ожогину, как будто делали что-то очень личное, принадлежащее только ему всеобщим достоянием. Мужчины блестели глазами.
— Браво, Кторов! Отменный трюк! Где вы взяли эту чудную мартышку?
Ожогин поспешно выбрался из толпы. Отвернувшись к окну, чтобы никого не видеть, он глядел на синий шар, застрявший в береговой гальке и так и не достигший воды. Кто-то тронул его за рукав. Он обернулся. Золотое сияние вспыхнуло и разлилось вокруг ровным сильным светом. Она стояла перед ним, облаченная, как и положено эльфам, в причудливый переливчатый камзольчик и забавную островерхую шапочку с маленьким колокольчиком.
— Александр Федорович! Здравствуйте! Вы меня не узнали? — Она протянула обе руки, схватила его руку и затрясла. — Ленни. Ленни Оффеншталь.
— Ленни… — бормотал вконец потерявшийся Ожогин. На лице его блуждало беспомощное, трогательное и податливое выражение, какое бывает у очень близоруких людей, когда они снимают очки. — Я узнал…
Неужели это та девчушка, что закрывала ему лицо и плакала вместе с ним после самоубийства Лары, та, что приходила сидеть у его постели, из глаз которой лилось такое сострадание, что он не мог в них смотреть, та, что, смешно выбрасывая ноги, прыгала через сугробы в подворотне, закидывая вверх, к спутнику, счастливое лицо, когда он, вжавшись в стену, сжимал в кармане пистолет? Неужели она? Он узнавал и не узнавал ее.
— Вы как здесь? Откуда? — бормотал он.
— Меня Кторов позвал. Мы с ним познакомились в парке. Я там делаю фото. «Моментальная фотография». Не видели?
— Да… Нет… Я в парке редко… Работа…
— Приходите, я вас сфотографирую, — просто сказала она. — Я ведь теперь здесь живу, с прошлой осени. Не знаю, впрочем, надолго ли.
Вдруг на него упала паника: надолго ли? А что, если уедет? Вот прямо сейчас возьмет и уедет? Он почувствовал, как от страха похолодели руки и затошнило. Лицо покрылось испариной. Между тем она продолжала болтать, не замечая его изменившегося лица:
— Хороший трюк мы придумали с Кторовым? Я целую неделю репетировала. Знаете, как трудно стоять на шаре! А Кторов, он гений! — заговорщицким шепотом произнесла она, сделав большие глаза и