Тридцатого декабря мы с Сержем съездили в Версаль. По надписи на фронтоне, «А TOUTES LES GLOIRES DE LA FRANCE»,[30] стекал дождь. Неделей раньше над Францией пронесся опустошительный ураган. Тысячи деревьев, вырванные с корнем, лежали поперек аллей и преграждали доступ к статуям. Одинокий небесный бегун в развевающемся снежном плаще продирался сквозь ветвистые кроны или выбирал себе более легкий путь — над ними. Очередь посетителей перед главным входом (перед Посольской лестницей, в том месте, где мадам де Помпадур когда-то намеревалась построить для себя частный театр) тянулась на сотни метров, занимая чуть ли не весь парадный двор. Здешнее «вавилонское смешение языков» уже не ограничивалось, как в прежние годы, западно- европейцами, американцами и японцами. Теперь повсюду слышалась и славянская речь. Женщины в меховых шубах, до неприличия злоупотребляющие косметикой, скорее всего, были русскими — женами каких-нибудь мафиози. В самом дворце народу толклось не меньше, чем на вокзале. Под расписными плафонами работы Лебрена и Миньяра[31] передвигались — от спальни Дюбарри[32] к Салону Геркулеса[33] — бесчисленные туристы, слушая запись экскурсии через наушники или ориентируясь на экскурсоводов- иностранцев, высоко вздымающих опознавательные таблички; но «холодная помпезность» версальских анфилад вряд ли им хоть что-нибудь говорила. Туристы лишь портили — окисляли своим дыханием — отделку из серебра и бронзы. Определенно только уникальность и грандиозность Версаля спасали его от забвения, а вовсе не связанные с ним истории. Никто уже не верил, что именно здесь — центр Вселенной. И, тем не менее, дворец хранил верность своим давно умершим обитателям. Дворец как таковой, и дворцовая церковь, и Зал для игры в мяч, в котором некогда огласили права человека, были погружены в колдовской сон, как это ощутил еще Андре Шенье[34] незадолго до своей гибели под ножом гильотины:
Стража в ночи; стой в ее факельном блеске, Дни миновали, когда был ты Великим Дворцом; Грез, одиночества боги, коих мы прежде не знали, А кроме них — внимания дар и искусство: Только они и остались преданной свитой твоей.
Серж и я знаем хотя бы тот краткий компендиум версальских происшествий, который герцог де Сен- Симон[35] изложил в своих мемуарах — на восемнадцати тысячах страниц. Тот, кто побывал во Франции, дочитал до конца «В поисках утраченного времени» и хотел бы еще раз затеряться в каком-нибудь подобном лабиринте, может обрести желаемое в мемуарах горбатого герцога. Потому что не существует, кажется, ни одного чувства, ни одного сумасбродства, ни одного горестного или радостного события, которые Сен-Симон не запечатлел бы навечно в своей колдовской прозе. Этот родоначальник газетных репортеров сообщает нам, например, что мадам де Сент-Эрем в грозу всегда испытывала смертельный страх. При первом же раскате грома она пряталась под кровать, а своим слугам приказывала крестообразно ложиться сверху на постель, друг на друга, в несколько «слоев», — чтобы молния, если уж так случится, сперва поразила их, а не ее, и потеряла при этом часть своей силы. А еще мадам де Сент-Эрем любила купания в Сене. Однажды, когда вода в реке была слишком холодная, она велела вылить на то место, где собиралась купаться, несколько чанов кипятку. Не знавшая об этом супруга обер-егермейстера, уже купавшаяся в реке, стала кричать, и ее, обнаженную, вытащили на берег. Бедная женщина стала жертвой единственного в своем роде несчастного случая: она обварилась водой Сены… «Вообще же, — пишет наш хронист о мадам де Сенет-Эрем, — дама сия отличалась остроумием и была душой всякого общества».
Однажды (насколько я помню, в 1700-м году) королю-солнцу сообщили, что во многих салонах Версаля исчезла золотая бахрома занавесей — кто-то ее отрезал. Обокрасть богоподобного монарха — в этом виделось чудовищное кощунство. Специальная комиссия занялась расследованием. Допрашивали гвардейцев, и придворных дам, и даже министров. Каждый из нескольких тысяч жителей дворца внезапно оказался под подозрением. Любой из них мог быть вором! Но поиски ничего не дали. Драгоценная бахрома так и не нашлась. Несколько недель спустя король-солнце в присутствии придворных и на глазах у сотен гостей, прибывших из Парижа, как обычно сидел в одиночестве, за отдельным столом, — он ведь был олицетворением Франции — и вкушал свой обед из двадцати четырех блюд… Внезапно в зале послышался шум. Странный треск доносился откуда-то сверху. Все присутствующие невольно задрали головы. Тут-то и рухнули вниз тяжеленные мешки с золотой бахромой от занавесей, спрятанные в тайнике на галерее, — и упали прямо перед королевским столом, между сервировочными тумбами с суповыми мисками и соусницами. Но король даже не шелохнулся, лицо его не дрогнуло. Когда награбленное добро уже лежало у его ног, он тихо, но внятно произнес: «Полагаю, это моя бахрома…» Так, не утратив достоинства, он положил конец делу о государственной измене — совершенной, возможно, одним из самых приближенных к нему лиц.
В тот предпоследний день декабря мы с Сержем уклонились от стандартного туристического маршрута и посетили впервые устроенную в Версале выставку работ художника Жана-Марка Натье,[36] которая располагалась всего в нескольких метрах от осаждаемого толпами людей центрального входа. Вдвоем — кроме нас в этих залах никого не было — мы рассматривали мастерски выполненные портреты Людовика XV, благочестивой королевы Марии Лещинской и их восьмерых дочерей. Очевидно, никому из многочисленных посетителей не пришла в голову простая мысль: что лучше не толкаться на Посольской лестнице, а посмотреть на самих послов, когда-то поднимавшихся вслед за герольдом по ее широким ступеням, чтобы договориться с французским королем о разделе сфер влияния в Америке и Индии…
На следующий день, в канун Нового года, мы напились. Обложившись пакетами с курицей-гриль, паштетом из гусиной печенки и всякими сладостями, мы сидели за столиком уличного кафе на Рю Бюси. Мы не мерзли: алкоголь уже начал действовать. С моим приятелем, хотя я знал его с начала семидесятых, говорить было, в общем, не о чем, но ведь не в разговорах дело. Главное, что оба мы еще живы…
Серж провожал взглядом молодых ребят — самых, на его взгляд, «отпетых»; я же постепенно оттаивал, снова прикипая душой к красоте Парижа. Грязные мостовые, потемневшие от копоти дома, студенточки с длинными шарфами, проворные кельнеры, прохожие в стоптанной обуви, какая-то арка ворот с фигурами херувимов, держащих пальмовые ветви, время от времени — идущая тебе навстречу элегантная женщина, которая вполне может оказаться супругой директора ипподрома в Отёйле, столики с газетами, книгами, видеокассетами, повлажневшие от снега корзины с печеньем в виде животных…
— Америка подомнет нас под себя.
— Еще неизвестно.
— Эрве и Доминик — заядлые лыжники.
— Мне жаль, Серж, но этого морского ежа я уже не осилю.
Он засмеялся:
— У него розовое мясо.
— В Гуанчжоу, говорят, едят все что угодно, вплоть до ножек от столов. Но туда я точно не попаду. Предпочитаю европейское побережье с его виноградниками.
Серж кивнул:
— После фейерверка мы можем пойти в «Кетцаль».[37]
— Даже не знаю… Дискотека… На Новый год?
— Там полумрак, и всегда кто-нибудь тусуется. — Он ободряюще подмигнул: — Les mecs, les mecs…[38]
Я терпеть не мог, когда его мысли, отклонившись ненадолго в сторону, снова возвращались к сексу. Мне не нравилась столь четкая расстановка — и ограниченность — Сержевых жизненных приоритетов. Людовик XIV с его пышным двором — виды на урожай винограда — мужчины во всех их разновидностях. В треугольнике с этими тремя вершинами заключалась вся жизнь Сержа. Как и многие испанцы, он именно теперь, в зрелом возрасте, открыл для себя прелесть провинциальной эротики. Съездить в Ним, в специальную сауну, перекусить под открытым небом и потом поглазеть на бой быков, благо действо это во Франции переживает новый расцвет (с тех пор как в нем стали участвовать совсем юные и, не спорю, очень соблазнительные тореро)…
— Мой самолет был наполовину пустым.
— Ненавижу авиаперелеты. Поднявшись в воздух, теряешь ощущение путешествия.
— Закажем еще по порции свекольного салата? Во Франции свекла вкусней, чем в Германии, и она очень полезна для крови.