вы, не долечившись, оставили больницу… Жизнь меня научила отстаивать то, что отстоялось в душе. Поступать так, чтобы дальше не оступаться. Раньше я отвечала за себя, а ныне и за дочь… Она вспоминает вас, рисует… Хочу просить вас не ловить змей, беречь себя, не сердиться на меня. Вспоминаю вас после появления этого славного Павлика. Ума не приложу, зачем он пришел? Его слова, якобы он прислан вами, не убеждают меня: зная ваш гордый нрав, клянусь здоровьем дочери, вы никого не посылали ко мне. Да и пустить ребенка в такую даль… Нет, этого не могли сделать вы. Может, вам странными кажутся эти строки, но Юлька помнит вас, ждет, несколько раз обмолвилась, назвав вас папой… Говорят, есть судьба. А ведь судьба — это и встречи. Встреча порой превращается в судьбу… Так стали моей судьбой Каракумы, где работала до этой больницы и где, чует мое сердце, еще поработаю. Пустыни, как таковой, нет. Самая страшная пустыня — пустыня души эгоиста… А кроме нее — жизнь всюду! И жить везде хорошо!..»
Наташа подняла глаза, подумала: послать ему заодно письмо Лейлы или нет? Встала, сняла с книжной полки томик стихов Шефнера, вынула оттуда письмо Лейлы, как бы мимоходом заметив стихотворение об охотнике: он не погасил костра на привале. Огонь погнался за ним и настиг его. Так и совесть… Наташа открыла чужое письмо, будто что-то могло измениться в нем за это время. Тогда не обратила внимание на слова: «Я вкладываю в этот конверт другой, с обратным адресом, запечатанный. Знаю, вам не то что слово написать, но и сказать его трудно. Поэтому, если разрешите мне быть около вас, пусть этот конверт опустят в почтовый ящик. Если же нет, ваше молчание будет ответом…»
Наташа внимательно заглянула в конверт. Другого конверта не было. Послал ли он его? Если нет, оно бы осталось. Неужели послал? Но если бы послал, она бы приехала немедленно…
Наташа вернулась к своему письму, но, взяв ручку, снова задумалась. Послать ее письмо? А что написать? «Вы забыли тут письмо какое-то, пользуюсь случаем, посылаю с Павликом…» Какое-то… Я его прочла, я знаю, о чем оно. Ну и что? А кто бы не прочитал на моем месте? Кто бы?! Игорь! Игорь? Да, Игорь не прочитал бы. Немало недостатков, любит и покрасоваться, особенно в своей летной офицерской форме, а не прочитал бы. Честь не позволила бы… Откуда ты знаешь? Ты сама раньше могла поручиться за себя, что никогда не заглянешь в чужое письмо… И все же Игорь бы не заглянул!»
Ручка торопливо выводила:
«Вместе со своим письмом посылаю и другое, оно лежало в вашей палате, под скатертью на тумбочке…»
А если не посылать ее письмо? Это будет ложь. «Очень хочешь казаться лучше, чем ты есть. Нет сил признаться в своей слабости… Ну что ж, нет, и все. Ты и перед родителями не призналась, что жестоко ошиблась, вопреки их советам выйдя за Огаркова».
И Наташа впервые увидела ложную многозначительность Георгия, серость его души. Жалкий, корыстный, хитрый… «Но я же мечтала о нем… Дура, слепая дура… Неужели я принадлежала ему? Невероятно! Столько лет прошло… И я — это уже какая-то совсем другая Наташа Иванова (господи, как хорошо, что не взяла его фамилию!). Не я, а какая-то внешне не похожая на меня десятиклассница была с Огарковым. И Юлька его дочь! Нет! Юлька моя! Моя!»
Наташа не высказала, а выкрикнула: «Моя!» Увы, подбородок, линия бровей, что-то неуловимое в повороте головы Юльки — от Огаркова. «Господи, — почти взмолилась Наташа, — хоть бы внешне походила, но — не душой… Однако что-то есть в Юльке и от его души… Ладно, хватит, хватит о нем. Дел по горло, да и письмо надо дописать». Она обрадовалась, что пишет Атахану, что есть кому написать. И с каким-то новым, неизвестным себе порывом Наташа, мельком глянув на Павлика, наклонилась к письму:
«Кто знает, может, встретимся! Иногда бывает порыв — все оставить, взять Юльку и отправиться к вам, но проклятая робость и недоверие мешают. Глупо быть девчонкой, когда моя Юлька уже большая. Все понимаю, а стыдливость, глупость, робость, называйте как хотите, — все это связывает меня по рукам и ногам. Ах, Атахан, Атахан, какое неясное предчувствие охватывает меня!..
Всего вам доброго
Пока Наташа дописывала письмо, Павлик проснулся.
Он потянулся за одеждой. Что такое? Новенькие трусики, починенные, вычищенные и тщательно отутюженные штаны, новая хорошая рубашка, неузнаваемая куртка — так ловко она отремонтирована и отглажена. Вместо худых тапочек стояли другие — совершенно неношенные. Павлик отдернул руку, словно укололся. Кровать скрипнула. Наташа подняла голову от письма и увидела благодарное недоумение мальчугана.
— А где моя куртка, рубашка, тапочки?
— Это все твое и тюбетейка твоя.
— Я чужое одевать не стану.
— Это все твое.
— Нет!
— А как же ты покажешься своему отцу, когда он с войны вернется? А что скажет мама, если увидит порванную рубашку? Ее починить нельзя, и тапочки каши просили. Одевайся!..
Наташа вышла.
Павлик одевался. Никогда ему не было так хорошо. Лаской, теплом веяло от всех вещей. Легко надевались, сами просились скорее их надеть. Так чувствовал себя Павлик только около Атахана.
Он вышел из больницы, когда Юлька разделалась с рыжим защитником. А тот, увидев Павлика, решил один на один не встречаться и скрылся за оградой больничного садика.
— Пойдем, не бойся, — потянула Павлика Юлька, — со мной не бойся, все тебе покажу.
— Что-о-о? Это я-то боюсь?! Да ты знаешь, как мы с Атаханом на погранзаставе действовали!
— Ну! — завистливо ахнула Юлька. — На какой?
— На какой, на какой! Много знать будешь — скоро состаришься! Военная тайна. Вот на какой!
Юлька не поняла, о чем он сказал, но оттого, что это не просто тайна, а еще и военная, с уважением посмотрела на юного героя-пограничника.
— Мне Атахан о границе и о заставе рассказывал, а о тебе ничего не сказал.
— И правильно! Он военную присягу принимал! Ты знаешь, как ее принимают?
— Нет! А ты?
— Спрашиваешь!
— А ты оружие держал, Павлик? Ты помнишь кино о маленьком разведчике? А ты не был разведчиком? — спросила Юлька.
— Не успел, — сокрушенно махнул он рукой.
Десятки раз, видя кинофильмы о войне, чувствовал себя Павлик солдатом. Он падал, стрелял, погибал, поднимал за собой бойцов и не давал опуститься знамени. Разве ей понять это? Девчонке сопливой. Ну пусть не сопливой, а все же девчонке.
Они, разговаривая, вышли из-за больничной ограды, прошли по улочке. Улочка, сделав два поворота, вывела их к горке, за ней открылась река.
— А мне можно принять военную присягу? Можно? — Юлька так заглядывала в непреклонные командирские глаза Павлика, словно разрешение зависело только от него.
Павлик остановился, положил руки на пояс, оглядел ее сочувственно, сокрушенно вздохнул?
— Мала больно. Мало каши ела. Подрасти надо!
— Но я очень-очень хочу… Я подрасту, а?
— Посмотрим, — солидно пообещал Павлик, и Юлька просияла. Они шли по берегу. И Юлька, чье воображение воспламенилось рассказами Атахана и «подвигами» Павлика, полюбопытствовала:
— Через реку диверсанты переплыть могут?
— А мы, пограничники, на что? А? Сколько раз бывало… — Он легко вспомнил рассказы Атахана. — Ты у Атахана видела фуражку? Видела! Дырочку заметила? Знаешь от чего? От пули! Брали четверых