дружбе шепчутся с ветром розы и листья. О дружбе защелкали в ветвях птицы, но смолкли — то ли от жары, то ли от предчувствия «афганца», то ли от того, что черноглазый совсем низко наклонился к воде, ударил кулаком по отражению голубоглазого и ни с того ни с сего, солидно, подражая взрослым, назидательно изрек:
— Когда в семье нет отца, не будет человека. Так мама говорит. А будет беспризорник… вроде тебя.
Голубоглазый ровесник, одетый чище и опрятней своего обидчика, застегнул на одну пуговицу ситцевую рубашку, прищурился. И тогда словно бы прищурились и все многочисленные веснушки на его задорно вздернутом носу.
— Беспризорник?! — Что-то дрогнуло, надорвалось в его тонком голосе: — Почему это «вроде меня»? Почему я беспризорник? Почему?!
— Потому что, — и обеими ногами обидчик разбил свое отражение, — потому что у тебя отца нет! — И тут же оказался на ногах, разумно предполагая, что, может быть, стоя избежит затрещины.
— Врешь! — Голубоглазый вскочил на ноги. — Врешь! — Он сжал кулаки: — Врешь, Санька! Есть! Есть! Он… он на войне задержался. Он придет! — Мальчик наступал. Санька попятился, попятился, повернулся, и пятки его замелькали…
— Беспризорник! Беспризорник! Беспризорник! — кричал он, убегая, тем громче, чем надежнее расстояние отделяло его от расплаты. Наконец остановился у глинобитного забора — дувала, показал мокрый, блестящий кулак. — Война давно кончилась! Пять лет назад. А ты беспризорник! — И Санька исчез за утлом высокого дувала.
Мальчик сел на край арыка, нахмурился. Взял тапочки, ударил друг о дружку, посмотрел, как рассеялась пыль, положил тапочки и опустил ноги в воду. Но прохлады уже не чувствовал. Он хотел еще раз крикнуть: «Отец придет!» Но кто бы его услышал? Невеселые думы овладели им, но он сидел прямо, на лице его еще горел вызов. Он был поглощен своим внутренним спором, в мечтах дубасил обидчика и не услышал, когда плечистый человек в фуражке пограничника, в брезентовой куртке поверх гимнастерки, с мешком из белой грубой бязи подошел к нему и опустил бережно мешок на траву в тени.
Незнакомец остановился потому, что ему о чем-то напомнили эти прямые, худенькие детские плечи, эта посадка головы, воинственно обращенная куда-то вдаль. И он явственно уловил тяжкий, недетский вздох. Видно, мальчик слезам не дал вырваться, а вздох удержать не смог.
Боясь вспугнуть детские мысли, негромко и осторожно окликнул, поправляя фуражку:
— Сынок!..
Будто пружиной подброшенный, мальчик мгновенно оказался на ногах лицом к лицу с незнакомцем. Голубые глаза расширились от счастья, он хотел кинуться к тому, кто первый раз в его жизни произнес? «Сынок». Но, услышав зловещее шипение, доносившееся из мешка, еще не придя в себя от радостной надежды, он в страхе отступил.
Глаза мальчика скользнули по галифе, по кирзовым сапогам и замерли на ворочающемся подле ног незнакомца шипящем бязевом мешке. Лицо мальчика побледнело, заикаясь, он прошептал:
— Эт-то з-змеи?.. Да?
— Да! Кобры! — отозвался взрослый, стараясь успокоить его. — Не бойся. Они оттуда не выберутся. — Он смотрел на его лицо, на родимое овальное черное пятно под скулой, на упрямый подбородок, но особенно — на глаза. Они потемнели от испуга, расширились: мешок оттопыривался то в одну сторону, то в другую. Кобры выискивали непрочное место, силились разорвать ткань и кинуться на того, кто бросил их в эту белую бязевую темницу.
— Как тебя зовут?
— Павлик, — ответил мальчик, не сводя глаз с выворачивающегося мешка. — Кобры…
— Ты из детдома?
Мальчик наконец оторвал взгляд и посмотрел в черные глаза взрослого: от них веяло добротой. Взрослый спросил:
— А Людмила Константиновна где?
— В городе. — Павлик не удивился, откуда этот плечистый пограничник в фуражке знает Людмилу Константиновну. Он с еще большей надеждой ждал слова «сынок». Не мог же он ослышаться!
Незнакомец достал из кармана куртки золотистую, как большая капля солнца, ароматную грушу, вложил ее в руки Павлику, снял его тюбетейку, провел ласковой сильной рукой по стриженой голове мальчика, аккуратно надел ему тюбетейку, кивнул. Поднял мешок и направился к зарослям кустарника.
Павлик шагнул за ним, хотел остановить, но удержался. Он все ждал — его позовут. Но незнакомец не обернулся. Ребенком овладела жестокая обида. Стон острой боли потряс Павлика, и он в отчаянии бросился на траву. Груша скатилась в арык. Обхватив голову руками, Павлик лежал с закрытыми глазами. Его губы изредка выдавливали одно и то же слово — «сынок».
III
Тишину ночи рассек скрежет тормозов и резкий, долгий, непривычно тревожный гудок. Пограничный газик на полном ходу остановился у больницы. Шофер-пограничник, выскочив из кабины, вытащил словно переломленного пополам человека. Опустил его на крыльцо и забарабанил в дверь.
В окнах вспыхнули огни, зашаркали шаги, дверь раскрылась. Он помог двум женщинам втащить страдальца.
— Змея укусила! — сказал он, когда положили человека в приемной. — Тороплюсь! — И двинулся к выходу.
— Когда укусила? — вслед ему крикнула медсестра Наташа. — Слышите, когда? Какая змея?
Шофер садился в кабину, но снова вышел с фуражкой пострадавшего и передал ее старой полной санитарке.
— Когда укусила и какая — не знаю. Недалеко от Четвертой буровой подобрал. Видно, бывший пограничник… Я позвоню с заставы.
В растерянности старая Гюльчара поспешила в приемную, прижимая к себе вывалянную в пыли фуражку.
Лицо человека — это его днем видел Павлик — было перекошено. Кровь отлила, смертная бледность пропитывала смуглую кожу. Он задыхался. Руки и ноги конвульсивно сжимались. В углах искривленного судорогой рта показалась пена, он захрипел, забился и вытянулся, закатив глаза.
Старая Гюльчара не вынесла этого и как бы осела, отстранилась. Смешалась и Наташа.
Незнакомец откидывал голову, но вдруг затих в обмороке. На холодной левой руке, выше запястья, краснели две точки — следы змеиных зубов.
В мозгу Наташи металось? «Гепарин? Обколоть место укуса эмульсией карболового мыла? Нет, время упущено! Новокаиновая блокада?»
— А может, не поздно, — прошептала Гюльчара, — может, не поздно, говорят: яд отсасывают.
И она ревматически утолщенными, но проворными пальцами начала отжимать, выдавливать яд, затем припала губами к укушенному месту — к двум красноватым точкам.
«Введу внутримышечно норадреналин!» — решила Наташа, быстро доставая лекарство. Положение было так угрожающе, что у нее невольно вырвалось:
— Даже не знаю, как поступить!.. — А сама не дремала, кипятила шприц.
— Мурад!.. Мурад!.. — бредил человек. — Не стреляй!.. Возьмем живым!.. Тихо, ни звука!..
— Гюльчара, нужно немедленно вызвать доктора! Беги к председателю, звоните в райком! — проверяя шприц, торопила Наташа, увидев, что Гюльчара, отсосав яд, вытирает губы.
Гюльчара выбежала из приемной.
«Или ввести строфантин?» — думала Наташа.
— Мурад!.. Вот он!.. Ложись за скалу!.. Не высовывайся!.. — Бред не утихал. Человек корчился в судорогах, застывал в обмороке, задыхался…
Дрожащими пальцами Наташа вставляла иглу в шприц.