Утром Сморчков проснулся, как всегда, в плохом настроении. Все было отвратно. Он долго лежал в постели с сигаретой. Наконец поднялся, в пижаме прошел на кухню, поставил чайник. А может, сделать кофе? Нет, все равно, теперь все равно. Он механическим движением включил электроплитку, машинально проверил, полно ли воды. Открыл дверцу шкафа, но вид еды вызвал тошноту. Все, все было противно. С сигаретой снова улегся в постель, не укрываясь, хотя в комнате было холодновато. Мысли двигались медленно, холодно, отчужденно… По сути, все связи были уже нащупаны Доминым и следствием. Наверно, «раскололся» и хозяин. Чудес не бывает. Не сегодня — так завтра придут и за ним. Конечно, все скрыто. Он будет все отрицать. Он вел дело чисто… Хотя следы всегда где-нибудь да остаются. И на очной ставке припрут к стене… Сколько лет тюрьмы? Сколько мне дадут? Да уж не поскупятся! Тупик!
Встал, присел к столу, потянулся бездумно за старинной книгой, но даже не взглянул на название, положил ее на место. Взял иконку со стены. К ней прикасалась Нина. Так вот прожил жизнь… И — ничего, ничего позади, кроме нескольких воспоминаний, точно спал, спал и вот пробудился, открыл глаза, а вокруг — пусто.
Он придвинул к себе несколько листов бумаги и взялся за ручку.
Что ж, надо за все платить… С чего же начать?..
В каждой страсти есть своя чрезмерность, своя однобокость.
В минуту прозрения Сморчков увидел ничтожность и лживость своей страсти к наживе, в которой он как бы изжил себя. Он долго вынашивал убеждение о необходимости богатства. Но что это дало ему? Сначала он совершенно спокойно разрабатывал планы убийства Михаила и Нины, а теперь, на самом пороге смерти, он посвятил все свои усилия сокрытию преступлений.
В раздумьях над последним письмом он исчеркал немало бумаги, отвергая один за другим все варианты. То его смущала собственная напыщенность, которая не подобала человеку перед лицом смерти, то он ловил себя на желании поучать из-за гробовой черты. И вот он рвал на мелкие клочки бумагу.
Мысли путались в его голове. Он вспоминал прожитые годы, людей, отдельные события, радости, удачи и огорчения. Неизвестно для чего стал подсчитывать оставшиеся деньги. Они были спрятаны так надежно, как будто их вовсе не существовало. Александр Александрович протирал очки и придвигал к себе лист бумаги. Появлялись цифры прихода и расхода, удачных сделок и провалов. И все-таки кое-что еще было. Но стоило ему от этих цифр оторваться и случайно глянуть в зеркало, как он начинал понимать, сколько покоя, здоровья, веры и чести он потерял ради полупризрачной колонки цифр, изображающих его прибыли.
Сморчков поднимал глаза на иконки, на тусклое золото былого, не испытывая никакого религиозного порыва. Все это представлялось аляповатым, безвкусным, никому не нужным и неинтересным. Потом он смотрел на старые книги дореволюционных изданий, но не трогали и они.
После долгих размышлений он наконец взял чистый лист бумаги и твердым почерком написал:
«В смерти моей прошу никого не винить. Я тяжко болен. Болен безнадежно. От смерти меня отделяет небольшой срок. И я решил избавить себя от неизбежных мучений, связанных с болезнью, избавить от ненужных и, по сути, бесполезных хлопот тех, кому я не безразличен. Те небольшие средства, какие мне удалось накопить, я завещаю на нужды кружка художественной самодеятельности. Меня прошу похоронить на городском кладбище в самом укромном месте и на могиле моей сделать надпись:
Что ж, теперь остается принять эти таблетки. И — все. Он насыпал их на ладонь для верности больше, чем следовало. Опрокинул в рот. Запил водой. Ему казалось, будто все это происходит уже не с ним.
Он прилег на постель.
…Нет, это все не с ним. Он стоит на вокзале и встречает с цветами Нину. Вручает ей цветы. Она смущена… А вот она переступает порог его дома и мелодия наполняет квартиру. Вот иконка в ее руке. И на иконке она. Значит, я ей молился?.. Включил настольную лампу. Нина рядом. Пьет чай без сахара… Вот ее нет, но он пьет из ее чашки… А это мочалка бороды Бронислава Бусыло. Его холодные глаза… Не надо рассказывать о плафоне, не надо о тендере. Молчи о кожухе… Надо убрать Мишку… А я — Богодухов, да, Анна Максимовна, я хочу быть Богодуховым! Вы не замужем? Вы счастливы?.. Вот Нина идет с Михаилом. Мимо, мимо проходит мое счастье в розовом, в белом платье… Нина, осторожно, там Эдик, он убьет вас! Надо не вас, надо Мишку и Чижикова! Это он, Чижиков, самый опасный. Если бы не он, давно уже Мишки не было бы! Это лиса — Лука Белов! Он, он уберет Мишку. Эдик — это ошибка!.. Надо расходиться по одному!.. Липа, вам пора, вам пора, Олимпиада Федоровна!.. Карету мне?.. Нет, это вам пора!.. В вагоне- ресторане, я говорил вам, — пустое дело, он найдет, найдет и икру! И в котле найдет… Сегодня занятия кружка не будет… Да, я диспетчер!.. Но это тупик!.. Вас вывели из суда! Вас поставят перед судьей. А я не виноват!.. Я — артист! Моя мечта — театр одного актера!.. Неужели хозяина засекли?.. Нет, я в первый раз слышу об улице Шевченко!.. Никаких покушений на Кулашвили не устраивал!.. Это все они! Нина может подтвердить. Моя стихия — искусство чтеца. И еще депо. Но я решительно не при чем!.. Нина, скажите, скажи им всем, кто я такой! Скажи им всем! Мне все равно, но надо сказать им, чтобы меня не оболгали! Ведь перед смертью человек не лжет. Нет, я умирать не собираюсь. Я — вечен! Я — всюду!.. Нина!..
Нина с Анной Максимовной шли к Александру Александровичу поздравить его с переменой фамилии.
Анна Максимовна была в приподнятом настроении. После откровенного разговора с Ниной, после собственного признания в ревности, после мучительных минут стыда в душе царила радость. Она сама себе казалась сейчас веселой девчонкой, готовой дурачиться и шутить. Анна Максимовна первая подошла к двери, постучала:
— Здесь живет Александр Александрович Богодухов?!
Никто не отозвался.
Она постучала еще громче:
— Товарищ Богодухов! К вам гости!
Нина смущенно отвела глаза от двери, понюхала цветы.
— Можно к вам, Александр Александрович? — спросила Анна Максимовна, для смелости потрогала медальон на груди и, на две пуговицы расстегнув пальто, кивнула Нине: «Войдем!»
Они вступили в тишину квартиры. В коридоре под линялым зеркалом на тумбочке белело блюдце с окурками. Зимнее пальто висело все там же. Одиночеством и запустением повеяло снова на Нину. Точно ничего не сдвинулось с места за тот долгий-долгий срок. Неужели ничего? Дощатый пол так же затоптан. Но дверь в комнату распахнута.
— Можно, Александр Александрович?! — шепотом спросила Анна Максимовна, вдруг решив, что вся ее затея с приходом, с поздравлением — нелепа. Или она затеяла это дело, ища предлог для разговора о муже? Ах, пойди разберись в себе. Хотелось сказать Нине: «Нина, давайте уйдем!» И Анна Максимовна прошептала:
— Он спит. Не будем беспокоить.
Нина повиновалась не разуму, а инстинкту, состраданию. Она молча подошла. Ее поразило его лицо с затверделым страданием, высоко взметнувшиеся и перекошенные брови.
Анна Максимовна машинально застегнула пальто на все пуговицы. Подойти к кровати у нее не было сил.
В памяти звенел голос Александра Александровича: «Карету мне, карету!» А он лежал безмолвно.
И обе женщины облегченно вздрогнули, услышав тяжелые шаги за спиной. В комнату вошли Домин, Кулашвили и Чижиков.
Анна Максимовна встретила взгляд мужа, она прочитала безошибочно: «Анечка, я же тебе говорил, я же просил тебя не делать этого».
Михаил Варламович, увидев Анну Максимовну с женой около постели Сморчкова, был озадачен. Домин взял холодную руку Сморчкова, поискал пульс, потом поднял веко.
Приблизившись к постели, Алексей Глебович взял со стола белую мелованную бумагу — последнее