— Благословение?
— Да, на подвиг ратный за царскую корону, что злодей похитил!
— А как ты себе мыслишь бой с царем затеять? На поединок вызовешь? — скептически усмехнулся Григорий.
— Не смейся! Подниму всех обиженных на Бориса! Соберу войско в Москве!
— Надо обязательно казаков с Украйны позвать! — загорелся Отрепьев. — Воины хоть куда и на Бориску злы!
— Конечно, и казаков пригласим.
— Ну, что ж, я с тобою до конца! — воскликнул Отрепьев. — Как станешь царем, сделаешь меня боярином!
— Будешь моим канцлером! — торжественно заявил Димитрий.
— Ух ты! — восхитился Григорий. — За это давай еще выпьем!
— Не много ли будет? — засомневался Димитрий. — Нам надо ясные головы иметь.
— А у меня, сколько ни пью, всегда ясная голова! Кого хошь за столом перепью! — хвастливо заявил Отрепьев.
Действительно, опрокинув кубок, он остался внешне таким, как был. Утерев рукавом рот, критически осмотрел одежду Димитрия.
— В такой рясе тебе показываться нельзя, — заявил он деловито. — Новая, необношенная. Начнутся расспросы — где купил, на какие шиши?
Григорий полез в свой рундучок, выбросил оттуда грязную, порванную рясу:
— Вот надевай. Будет как раз! Сейчас пойдем в ночлежку, поживешь несколько дней там, пока я буду разузнавать, где находится инокиня Марфа. Будешь помалкивать. Я скажу, что ты блаженный и ничего не помнишь. Назовем тебя… Леонидом. Из какого ты монастыря, то неведомо, просто ходишь по храмам, молишься. Понял?
Сторожевые стрелецкие посты, гревшиеся кострами у рогаток на крестцах, беспрекословно пропускали двух иноков. У Покровских ворот нашли покосившуюся избушку, служившую пристанищем для бродячей братии. Здесь Григорий встретил знакомого, полного монаха в почти сопревшей рясе, с железными веригами на груди.
— Варлаам!
— Гриня! — растроганно воскликнул старик и полез целоваться, обильно распространяя запах хмельного. — Совсем забыл меня, как пристроился в теплое местечко. Как мы с тобой по монастырям хаживали!
Отрепьев расцеловался со старцем без всякой брезгливости.
— А это кто?
— Инок Леонид! — ответил Григорий. — Он блаженный, совсем почти не говорит. Ты уж присмотри за ним, пока я его куда-нибудь в монастырь не пристрою. Я отблагодарю!
И Григорий потряс бутылью, ловко извлеченной из-под рясы.
— Разве я обижу блаженного! — воскликнул обрадованный Варлаам. — Будь спокоен, обихожу, как сына родного!
В следующую неделю Димитрию представилась редкая возможность познакомиться со всей Москвой. Варлаам в поисках милостыни неустанно переходил от одной церкви к другой, не забывая при этом наведываться в кабаки, где его тоже все знали. Побывали они и в Кремле во всех соборах, и на Арбате, и на Сретенке, и в стрелецкой слободе. Димитрий помалкивал, изображая блаженного, но слушал жадно, впитывая разговоры москвичей о неудачной попытке Бориса женить дочь, о начавшемся в деревнях голоде, о многочисленных видениях, являвшихся святым людям то там то сям и предвещавших то войну, то скорое падение царя…
В одном из кабаков нашел их Отрепьев. Был он мрачен и озабочен.
Отвел Димитрия в сторону, сказал:
— Уходим немедленно. На меня донесли, будто слухи о царевиче распускаю. А как было иначе узнать о Марфе? Хорошо мой дядька, Ефимий, предупредил. Так что в дорогу не мешкая.
Он громко обратился к Варлааму:
— Прощай, святой старец! Спасибо тебе за инока.
— Куда же вы на зиму глядя?
— Хочу пристроить его в монастырь на Новгородской земле.
— Жаль расставаться.
— Может, еще и свидимся.
— Дай-то Бог. Я, грешным делом, к весне на юг подамся. В Киевскую лавру на богомолье. Может, и вы со мной?
— Там видно будет. Прощай, Варлаам.
…И прииде к царице Марфе в монастырь на Выксу с товарищем своим, некоим старцем в роздранных в худых ризах. А сказаше приставом, что пришли святому месту помолитца и к царице для милостыни. И добились того, что царица их к себе пустила. И, неведомо каким вражьим наветом, прельстил царицу и сказал воровство свое. И она ему дала крест злат с мощьми и камением драгим сына своего, благоверного царевича Димитрия Ивановича Углецкого.
После долгой суровой зимы долгожданная весна сначала порадовала крестьянина: была она ранней и теплой. Но когда наконец земля оттаяла и пахарь засеял ее, стоило едва проклюнуться всходам, как ударил мороз, разом погубив все надежды. Лишь в начале июня те, у кого еще были остатки лежалого, «забытого» зерна, засеяли пашню вторично, зная, что и в третий раз будет недород. Один недород крестьянин еще мог пережить, потуже затянув пояс, но три подряд…
Исаак Масса, вернувшийся из Голландии с очередной партией шелка, возбужденно рассказывал Маржере о виденном на обратном пути:
— Поселяне в деревнях съели весь скот — кур, овец, коров, лошадей и даже кошек и собак, тех, что не успели убежать в поисках пищи. Поели всю мякину в овинах, а теперь бросили дома, рыщут по лесам, едят со страшной жадностью грибы и всевозможные съедобные коренья. От такой пищи у них животы становятся толстые, как у коров, и настигает страшная смерть: происходят вдруг странные обмороки, люди без чувств падают на землю, и их тут пожирают волки и лисицы, которых появилось неимоверное количество!
— Лисы и в Москве появились: падаль ищут! — ответил Маржере. — Мой оруженосец Вильгельм вчера пристрелил лисицу прямо во рву у кремлевской стены!
Нищих в Москве прибавлялось с каждым днем. Семен Годунов докладывал царю:
— Сотни оборванных и голодных людей стоят у Фроловских ворот, в Кремль их стрельцы не пускают.
— Что они говорят?
— Они молчат, но все, как один, держатся за вороты своих рубах.
Борис нервно подергал себя за унизанный жемчугом ворот рубахи.
— Напоминают мне о моем обете? Что ж, я слово свое сдержу. Зови ко мне дьяков Дворцового приказа.
Вместе с дьяками пришел и двоюродный дядя царя Степан Васильевич Годунов, ведавший царской казной.
— Все запасы зерна из житной башни пустить в продажу по твердой цене! — распорядился царь.
— А как установишь твердую цену? — спросил Годунов-старший. — Прошлым летом четверть ржи на рынке шла по три-четыре копейки, а сейчас по рублю. Есть барыги, что и по два уже торгуют.
— Таких хватать и бить на площади кнутом нещадно! — сурово приказал царь. — А твердую цену установить вполовину от рыночной. Но продавать не более двух четвертей на руки, чтобы не содействовать алчным перекупщикам.
— Значит, по пятьдесят копеек? — уточнил один из дьяков, записывавший царские