Ак-Кубека. Откуда? Он так и не решился задать этот вопрос, да и не все ли равно.
«Не о том ты думаешь, совсем не о том», — вздохнул Ядигер, вскочил с кошмы и принялся торопливо наливать себе в чашу, склонив над нею тоненький носик крутобокого, как бедра у его последней наложницы, кумгана, заморское вино, которым угощал его посланник самого турецкого султана.
— Казанское ханство велико и могуче. Его беда лишь в том, что оно не имеет хана. Как только ты станешь таковым, народ тут же сплотится вокруг тебя, — вспомнился ему вкрадчивый голос посла.
— А Русь? — неуверенно предположил Ядигер. — Она сильна. Разве я сумею ее одолеть?
— Тебе и не надо ее одолевать, — улыбнулся посол. — Пока от тебя требуется совершенно иное — сплотить вокруг себя людей, отбиться, если царь неверных посягнет на твою столицу, вот и все. А мне доподлинно известно, что они до сих пор так и не научились брать крепости, так что ты можешь быть спокоен.
— Но я слышал, что они ныне сами просят царя взять их под свою руку, — возразил Ядигер.
— Это сейчас. Скоро туда отправится торговый караван со святыми дервишами[73], которые сумеют вдохновить их на перемену своего решения. Вот тогда-то и придет твой час, — и тут же, гораздо более жестким тоном, прибавил: — Ты, конечно, же можешь отказаться, но имей в виду — дважды такое счастье судьба никому не предлагает. Она вообще не любит нерешительных.
О том, что на случай отказа у него припасена еще одна скляница с вином, только особым, посол говорить не стал. Ядигер и сам это поймет, когда через пару-тройку дней у него начнутся рези в животе. О нет, они будут недолгими — от силы несколько часов, а потом пройдут, закончатся и уже никогда не возобновятся, ведь у покойников болей не бывает.
И теперь сын бывшего астраханского хана сидел, попивая мелкими глотками дорогое сладкое вино, почему-то имеющее легкий смолистый привкус, и размышлял — соглашаться ему или нет. По всему выходило — надо. В конце концов, если он не придется по сердцу жителям города, то они просто не позовут его править, а понравиться им — не его печаль.
«Может, я и правда самый лучший изо всех, — подумал он чуть смущенно. — Ведь не случайно же он приехал именно ко мне».
Ядигер ужасно разочаровался бы, если бы узнал, что на самом деле тайный турецкий посол предварительно направлялся к Гиреям, надеясь подвигнуть их на благой подвиг по защите своих единоплеменников от грядущего ига неверных. Но, к сожалению, Сахиб-Гирей уже скончался — как пользоваться скляницей с особым вином в Крыму тоже знали хорошо.
Подвигнуть же его племянника, Девлет-Гирея, на героические усилия во славу аллаха у него не вышло. Ему было не до того — жаждущих повести за собой воинов всегда хватало, так что предстояло закрепить за собой достигнутое, а не мечтать о завоевательных походах.
Прощупав почву в беседе с Ямгурчи посол пришел к выводу, что и тут его постигнет неудача — астраханский хан не согласится выступить под Казань, отлично сознавая, что отсутствие на несколько месяцев приведет его к тому, что возвращаться станет некуда. Получалось, что Ядигер — это единственная кандидатура для предстоящей азартной игры, поскольку остальные трое и вовсе никуда не годились.
«Этот же, если решится, то пойдет до конца, — сделал вывод посол. — И со всем остальным у него в порядке. Звезд с неба не хватает, но оно ему и ни к чему». А вот если и он не согласится, то будет совсем худо. Великий визирь славного султана Сулеймана I, да живет и здравствует вечно этот властитель Порты и счастливый баловень судьбы, навряд ли простит ему неудачу в таком пустяковом деле. Потому он чуть не выдал себя, облегченно вздохнув, когда наутро услышал прозвучавшее из уст Ядигера короткое: «Я согласен».
А дервиши с остроконечными бородками, в высоких колпаках и чуть ли не через одного с белыми повязками — знак того, что они совершили хадж[74], прибывшие с торговым караваном и оставшиеся в Казани, и впрямь сотворили чудо. Им было не привыкать. Пускай повязки имел не каждый, зато все они были из ордена бекташей[75] и как настраивать людей, чтобы они возжаждали стать газиями[76], знали прекрасно, не зря же именно под их началом воспитывались мальчики, которые составляли непобедимую гвардию нового войска[77] великого султана.
К тому же препятствий им никто не чинил. Находящиеся в Казани русские татарским языком не владели вовсе, а за время пребывания в городе сумели освоить десяток-другой слов, да и то из повседневного обихода, которые помогали во время прогулок по базару и торга за понравившуюся вещицу. Те, кто знал его относительно хорошо, тоже не замечали особых странностей в поведении дервишей, а на них самих смотрели как на юродивых, совершенно не прислушиваясь к их речам. А напрасно.
Говорили те и впрямь мало, невнятно и туманно, но все, что срывалось с их уст, звучало как зловещие предсказания, к которым внимательно прислушивались жители города. Да и как их не слушать, ведь дервиш у мусульман все равно что блаженный или юродивый у православных. Считалось, что их устами говорит сам пророк, и откровения, которые срываются с их уст, тоже переданы им свыше. Тем более масхари шериф[78] все равно читать никто не умел.
Но главное заключалось даже не в пророчествах, а в их плясках. Дикие и неистовые, время от времени сопровождаемая истошными воплями: «Я-гу-у! Я-хак! Ля илляхи илля-гу-у»[79], они доводили до исступления не только самого пляшущего дервиша, но и всех, кто наблюдал за ним.
Трудно сказать, можно ли вообще назвать это сумасшедшее вращение, которое они обычно начинали на левой ноге и все больше и больше ускоряясь, пляской[80]. Да оно и неважно. Хотя и считалось, что этот танец-вращение не более чем обрядовый, который нужен для дальнейшего продвижения по пути постижения божественной истины и только, но знающие суфии хорошо ведали, что истины в этом вращении достичь не дано никому. Скорее уж наоборот. И вообще, заниматься им надо только тогда, когда ты встал на путь борьбы. Эти — встали именно на него.
И они кружились, вертелись, выкрикивая многочисленные имена аллаха, после чего в неистовстве падали, грызли зубами землю, вселяя в глазевших на них горожан совсем иной дух — злобы и ненависти, потому что это был не просто танец-безумие, он был еще и заразен, как черная немочь.
А если добавить к этому еще и ядовитый шепоток, который с первого же дня их пребывания в городе, подобно скользкой гадюке, вползал в каждую лачугу и в каждый дом, то можно было считать, что дело сделано.
— Хадис[81] пророка Мухаммеда, да будет благословенно имя его во веки веков, гласит, — шептал дервиш, собрав возле себя толпу народа. — Кто будет убит при защите своей жизни и имущества, тот — мученик.
— А можно ли назвать истинно правоверным мусульманина, который готов покорно склонить голову перед неверными? — тут же задавал коварный вопрос второй дервиш.
— И что вы ответите Накиру или Мункару[82], которые спросят вас, где вы были в те дни, когда требовалось защищать веру, и что делали? — вещал третий.
— А если вы и впрямь ничего не сделали, то как вы сможете пройти по Сирату[83], тонкому как волос, горячему как пламя и острому как меч Азраила[84], и не упасть? — впивался горящими глазами в человека четвертый.
— Неужто ты жаждешь встречи с Маликом, а не с Ридваном?[85] — вопрошал пятый.
— Третья сура масхари шериф спрашивает каждого правоверного: «Или вы думаете, что войдете в рай, когда аллах еще не узнал тех, которые усердствовали из вас?» Ты готов усердствовать во имя всемогущего? — И грязный крючковатый палец шестого дервиша с черной траурной каймой под длинным синеватым ногтем упирался в грудь человека.
— Вот вы поднимались и не поворачивались ни к кому, а посланник звал вас, — предостерегал седьмой…
А спустя неделю их шейх уже открыто выкрикивал на всех базарах и площадях подходящие суры из Корана: «И сказано было им: «Приходите, сражайтесь на пути аллаха»». Даже если аят[86] подходил не до конца, он его все равно использовал, замалчивая окончание.
— И сражайтесь на пути аллаха с теми, кто сражается с вами! — вопил он, не договаривая «но не