посланиях апостола Павла.
Припоминаю, что он выбрал вопрос, который и меня мучил многие годы: если мы, христиане, учим, что спастись можно только верой в Искупителя нашего Иисуса Христа, то что же будет с душами, которые обитали на земле до прихода Христа и не могли приобщиться Слова Его? Неужели они осуждены навеки? Неужели все пророки, от Экклезиаста до Малахии, и царь Давид, и царь Соломон, и сотни других ветхозаветных праведников не сподобятся жизни вечной?
Видимо, и других слушателей тревожило это противоречие. Потому что, когда Пелагий обрисовал его во вступительной части на примерах многих отдельных судеб (вспомнить хотя бы Иова — ведь ему сам Господь сказал, что он прав! так неужто и для него нет дороги в рай?), воцарилась тишина. И тогда, после долгой паузы, Пелагий — да, он уже овладел многими приемами риторского искусства к тому времени — начал приводить отрывки из посланий апостола Павла, отвечающих на этот вопрос.
«И до Закона грех был в мире; но грех не вменяется, когда нет Закона» — вот главный ответ, вот ключ к пониманию!
«Где нет Закона, нет и преступления», — говорит апостол Павел в Послании к римлянам, 4:15.
Христос своей гибелью на кресте искупил, освободил от греха не только всех живущих и еще не рожденных, но и всех живших до него. Такова непомерная любовь Бога к человеку, что он Сына Своего отдал на мученическую смерть, чтобы спасти души даже умерших. Ветхозаветные пророки спасены будут не исполнением старого закона (который многие из них не раз нарушали), но крепостью веры своей. Эта вера была сохранена ими, расширена в мире, это она готовила уши и сердца людей к проповеди Христа. В этом их оправдание, в этом их спасение.
Было бы очень неуместно сказать, что чтение Пелагия «прошло с успехом». Волнение слушателей было другого рода. Так осажденные в крепости слушают известие о том, что враг не всесилен. Так мы, осаждаемые снаружи и изнутри силами греха, проникались надеждой на то, что с помощью Христа врага можно победить и отбросить.
Был только один человек, оставшийся по виду спокойным, даже скептично-ироничным, — рабби Наум. Да-да, свободомыслие в Риме тогда было столь широко, что даже еврейский раввин, глава местной общины, допускался на собрания ученых христиан и принимал участие в дебатах. Спросили его мнение об услышанном. Он сказал примерно следующее:
— По-моему, римский ритор Пелагий замечательно истолковал послания римского всадника Савла.
Хозяин дома мягко заметил ему, что здесь он среди благожелательных слушателей и может не бояться высказаться прямо. Но раввину было нелегко раскрыть пошире вековые створки своей раковины.
— Я только хотел подчеркнуть тот факт, — отвечал он, — что большинство весьма глубоких трудов, читавшихся в этом доме, были написаны новообращенными христианами. Амвросий из Милана, Августин из Гиппона, Иероним из Вифлеема, присутствующий здесь Меропий Паулинус — все были рождены в римских или смешанных семьях. То есть среди язычников. Я хотел бы знать, что эти авторы думают о судьбе своих родителей. Ведь те жили после Христа, то есть при Законе, но остались глухи к проповеди того, кого вы называете Сыном Божьим. Значит ли это, что родители будут осуждены навеки? Что для них нет надежды, что нет смысла даже молиться о спасении их душ?
— Но позвольте мне ответить вопросом на вопрос, — сказал на это Пелагий. — А что вы думаете о судьбе Авраама?
— Я не совсем понимаю.
— Ведь по учению иудеев, праведным в глазах Бога может быть лишь тот, кто принадлежит к избранному народу, с которым Бог заключил завет. А знаком этого избранничества является обрезание.
— Да, это так.
— Но ведь Аврааму было девяносто девять лет, когда Господь заключил завет с ним. Девяносто девять лет Авраам прожил необрезанным. Тем не менее Господь нашел его праведным в глазах своих. И сродственника его, Лота, тоже необрезанного, объявил праведником и даже готов был пощадить ради него город. Значит, можно стать праведным в глазах Господа и без обрезания?
Раввин задумчиво молчал. Слушатели в задних рядах приподнимались с мест, чтобы лучше видеть лица диспутантов. Раздались вздохи, перешептывания, смешки.
Рабби Наум медленно отер лицо ладонями, будто снимая паутину раздражения. Потом заговорил негромко, но очень убежденно:
— Нет смысла ловить Бога на противоречиях. Вера неподсудна логике. Кто-то из ваших проповедников уже давно сказал: «Верую, ибо нелепо». Премудрость Господня всегда непостижима до конца. Но римский ум так устроен, что он противится идее непостижимости, безбрежности, бездонности. Даже когда римлянин повторяет вслед за философом: «Я знаю только то, что я ничего не знаю», — это для него лишь кокетливое проявление личной скромности. «Да, я далек от овладения абсолютным знанием, абсолютной мудростью, — как бы говорит он. — Но где-то они существуют во всей своей цельности и неделимости. Это несомненно. Каждая новая крупица познания приближает меня к сияющей вершине. А если я допущу, что передо мной бесконечность, тогда нет смысла двигаться с места».
Тут голос раввина стал приобретать какие-то распевные интонации. Будто створки его души наконец приоткрылись и стали слышны ритмичные накаты прибоя, плещущего в ней давно-давно.
— …Римлянин не начнет строить храм, если будет знать, что завершить постройку невозможно. Иудей же верит, что храм нужно строить, даже если под ногами один текучий песок. Даже если цель плавания недостижима, нужно браться за весла — и уповать на Господа. Современное римское христианство — это иудаизм, из которого убрана бесконечность. Бесконечность творения, бесконечность познания, бесконечность упования. Трепет перед бесконечностью в нем заменен трепетом перед осуждением и наказанием… Христианин всегда будет пытаться строить прочный дом для души. Иудей — отправляться в безнадежное плавание. Христианину подавай определенность, иудею — неясный зов. Христианин будет выглядеть строителем, иудей — разрушителем. Но в какой-то момент — ненадолго — у людей откроются глаза, и они увидят, что христианская постройка превратилась в тюрьму, а иудейская разрушительность — в единственный способ бегства из этой тюрьмы…
Должен сознаться, что за последние годы я вспоминал слова иудея не раз. Да, постройка христианства делается все прочнее на наших глазах. Но там и тут я начинаю замечать решетки на окнах нашего храма. Решетки, которые мы добавляем собственными руками. И это гнетет мне сердце.
(Меропий Паулинус умолкает на время)
Много раз доведется мне еще возвращаться к рассказу дяди Меропия. Сейчас же мне не терпится ввести новый голос. Если бы я дал волю своему сердцу, то просто перелетел бы в поместье Фалтонии Пробы по воздуху времени, как Дедал. Но тогда у меня впоследствии не будет повода описать нашу поездку от Нолы до Анцио. А ведь именно во время этой поездки, в ночь остановки в Капуе, Господь послал мне первую встречу с самым верным учеником Пелагия.
Поэтому все по порядку.
Отдохнув у дяди Меропия, я решил ехать на север, не заезжая в Неаполь. Отношение к сторонникам Пелагия там было крайне враждебным. Сверяясь с табличкой, на которой дядя набросал дорожные указания, я не спеша ехал по горной виа вициналес. За мной двигался мул с поклажей, далее — Бласт верхом на своем, а последней тащилась привязанная веревкой коза. Время от времени громким блеянием она пыталась привлечь наше внимание к великолепным придорожным колючкам. Ящерицы растекались струйками из-под копыт. Заяц сидел в тени можжевелового куста и смотрел на нас с такой наглостью, будто знал, что у нас нет ни луков, ни дротиков, ни сетей.
Бласт вдруг подхлестнул своего мула и попытался обогнать меня. При этом он хныкал, сжимался, заслонялся рукой. «Не хочу твоего молока! Не хочу твоего молока!» — заклинал он кого-то.
Я перевел взгляд туда, куда указывал его оттопыренный локоть. Плоско срезанная вершина далекой горы показалась в просвете между плывущими облаками. Я понял, что это Везувий.
Невольно мой ум, как испуганный заяц, кинулся искать укрытия от еще не начавшегося извержения.