единство трех групп рабочего класса уже есть их победа.
Глава 7. Записки к определению коммунистической культуры, или Актуальность теолого- политического
Будущее будет гегельянским — в гораздо более радикальном смысле, чем думает Фукуяма. Единственный реальный выбор, который нас ждет, — выбор между социализмом и коммунизмом — это выбор между двумя Гегелями. Уже было замечено, что «консервативное» гегелевское видение странным образом указывает на «капитализм с азиатскими ценностями»: гражданское капиталистическое общество, организованное по сословному признаку и находящееся под жестким контролем авторитарного государства, которому служат администраторы — «народные слуги» и традиционные ценности. (Современная Япония приблизилась к этой модели.) Этот Гегель — это Гегель с Гаити. Похоже, что должно возобновиться противостояние старо- и младогегельянцев. Но каковы шансы левых гегельянцев сегодня? Можем ли мы рассчитывать только на утопические вспышки наподобие Парижской Коммуны, поселения Канудуш в Бразилии или Шанхайской коммуны, которые либо прекратили существование вследствие жестокой интервенции, либо распались изнутри вследствие их органической слабости и небольших заминок, преследующих их на магистральном пути Истории? Приговорен коммунизм так и остаться утопической Идеей другого мира, Идеей, реализация которой неизбежно будет заканчиваться неудачей или даже саморазрушительным террором? Или мы должны героически хранить верность Беньяминианскому проекту окончательной Революции, которая искупит через повторение всех былых поражений день полной Расплаты? Или — радикальнее — должны ли мы изменить все поле сражения, понимая, что упомянутые выше варианты выбора представляют собой две стороны одной медали, телеологически-искупительного представления об истории?
Может быть, решение состоит в эсхатологическом апокалиптизме, который не предполагает фантазий о символическом Страшном Суде, когда будут произведены все последние расплаты. Если воспользоваться другой метафорой Беньямина, задача состоит в том, чтобы «просто» остановить поезд истории, потому что если предоставить ему возможность двигаться своим курсом, он понесет нас в пропасть. (Следовательно, коммунизм — это не свет в конце туннеля, то есть благополучное окончание долгой и жаркой борьбы, исполненной страданий; если уж говорить о свете, то это не свет в конце туннеля, а огни поезда, мчащегося на всех парах нам навстречу…) Сегодня правильным политическим поведением будет следующее: поменьше подстрекать новые движения, а прервать доминирующее ныне движение. «Божественное насилие» — это как если бы мы рванули стоп-кран в поезде Исторического Прогресса. Другими словами, мы должны научиться сознавать в полной мере, что большого Другого нет. Вот как лаконично говорит об этом Бадью:
<… > простейшее определение Бога и религии вытекает из идеи, что истина и смысл суть одно. Смерть Бога — это конец представлению о том, что истина и смысл едины. А я бы добавил, что смерть коммунизма также предполагает разделение смысла и истины, по крайней мере, в области истории. «Смысл истории» имеет два значения: с одной стороны это «ориентация», ведь история идет куда-то; и тогда история имеет смысл, поскольку это история освобождения человечества руками пролетариата и т. д. По существу, вся коммунистическая эпоха была временем убежденности в том, что возможно принимать справедливые политические решения; в то время нами двигал смысл истории <…> Значит, смерть коммунизма становится второй смертью Бога, но только в царстве истории [257].
На что же нам тогда рассчитывать? В 1950-х годах интеллектуалы, которые были попутчиками коммунистов, придерживались двух аксиом, одной явной и другой подразумеваемой. Явная лучше всего известна по высказыванию Сартра: «Антикоммунист — собака»; подразумеваемая предполагала, что интеллектуал не должен никогда, ни при каких обстоятельствах становиться членом коммунистической партии. Жан-Клод Мильнер[258] назвал такой подход «зенонизмом», имея в виду парадокс Зенона об Ахиллесе и черепахе: попутчик — это Ахиллес в сравнении с черепахой коммунистической партии; он динамичен, быстр, он превосходит партию и все-таки всегда отстает, то есть даже не может догнать ее… В 1968 году игра была окончена. 1968 год прошел под лозунгом «здесь и сейчас», он хотел революции сейчас, безотлагательно, требовалось либо вступить в партию, либо быть ее противником (таким, как, например, маоисты). Иными словами, 1968 год стремился развить в широких массах чистую радикальность (в этом отношении маоистским «массам, которые делают историю», должны противостоять пассивные фашистские «толпы»): не существует Другого, Иного Пути, на который человек мог бы перенести свою деятельность. (Если и был философ, отстаивавший такого рода чистоту деятельности, то это Делёз.) Однако в наши дни позиция попутчика становится все более бессмысленной, так как не существует сколько-нибудь влиятельных движений, к которым можно было бы примкнуть; нет черепахи для Ахиллеса. Левым интеллектуалам, которые с нетерпением ждут появления новой революционной силы, которая смогла бы осуществить давно чаемые радикальные социальные преобразования, можно дать лишь один ответ — вспомнить пророчество старика-хопи, совершившего в стиле Гегеля изумительный диалектический прыжок от субстанции к субъекту: «Мы — те, кого мы ждали». (Это высказывание напоминает афоризм Ганди: «Будьте сами переменами, которые вы хотели бы увидеть в мире».) Ожидать, что кто-то выполнит работу за нас, — это способ оправдать свое бездействие. Но здесь нужно не попасть в ловушку извращенного самооправдания: «Мы — те, кого мы ждали» не означает, что мы должны понять, насколько мы те, кому предназначено судьбой (исторической необходимостью) выполнить эту задачу. Напротив, это означает, что нет Другого, на кого можно было бы положиться. Вопреки классическому марксизму, где «история на нашей стороне» (пролетариат исполняет предписанную ему судьбой задачу всеобщего освобождения), в сегодняшних обстоятельствах большой Другой против нас: наша внутренняя настроенность, будучи предоставлена самой себе, приводит к катастрофе, к апокалипсису, и предотвратить катастрофу может только чистый волюнтаризм, то есть наше свободное решение противостоять исторической необходимости. В некотором смысле еще большевики ощутили, что эта миссия предписана им. В 1921 году, когда стало ясно, что революции в Европе не будет, а идея построения социализма в одной стране — нонсенс, за два года за своей смерти Ленин писал:
Что, если полная безвыходность положения, удесятеряя тем самым силы рабочих и крестьян, открывала нам возможность иного перехода к созданию основных посылок цивилизации, чем во всех остальных западноевропейских государствах?[259]
Разве это не то затруднительное положение, характерное для правительств Моралеса в Боливии, Аристида на Гаити, маоистского правительства в Непале? Все они пришли к власти в результате «честных» демократических выборов, а не путем восстаний, однако, взяв власть в свои руки, они стали осуществлять ее «негосударственным» (во всяком случае, отчасти) образом: они начали прямо, в обход партийно- государственных представительских механизмов. Их положение «объективно» безнадежно: общий ход истории в целом против них, они не могут полагаться ни на какие «объективные тенденции», которые вели бы их по избранному ими пути. Они могут только импровизировать, делать то, что возможно в отчаянном положении. Но разве же это не дает им небывалую свободу? Здесь так и хочется обратиться к старому противопоставлению «свободы от» и «свободы для»: поддерживает ли их свобода от Истории (с ее законами и объективными тенденциями) их свободу творческого экспериментирования? В своей деятельности они могут полагаться только на коллективную волю их сторонников. Бадью писал: «Модель централизованной партии сделала возможным появление новой формы власти, не меньшей, чем власть самой партии. Сейчас мы находимся, как я предпочитаю говорить, «на расстоянии от Государства». Это происходит в первую очередь из-за того, что вопрос власти уже не является «непосредственным»: сегодня нигде понятие «взятие власти», кажется, невозможно связать с мятежами»