народишку суженого. Разве только принц заморский девке под пару.
Так вот мужик дочкой бахвалился — и добахвалился, болезный!
Выросла, сказывают, девка дородная да статная, белая да румяная, только вот беда — белоручка, своевольница! Мужик был вдов, дочка в возраст вступила, ан где там отцову старость покоить. Ни каши сварить, ни постели прибрать, ни спрясть, ни соткать, ни белья искатать. Все у ней в хозяйстве — не как идет в людях, наперекосяк. Вот скажут ей бабенки всеведущие: «Кто под Юрья4 берет шерсть в руки, у того волки весь скот перережут!» Послушалась бы советов стародавних, да где там: усядется напоказ батеньке носки вязать — вот, мол, лгут люди, не ленивица я, а рукодельница! Так, скулемает что ни попадя, только и забросить вязанье такое, а потом глядишь — коровенку-кормилицу задрали псы лесные, серые!..
Отец-то одумался, Он уж ее за кого попало сговорил бы, да вот беда: никто не присватывался. Кто по прежней спеси батюшкиной, кто по дочкиной неумелости. Так ведь и ее мечты поверх крестьянских реяли головушек! В избе не метено, на плите пусто, а девка то в зеркальце глядится на свою красоту неописуемую, то к окошку прильнет: а не вздымается ли пыль во пути, во дороженьке, не едет ли суженый, какой-нито заморский королевич?
Ну и лопнуло однажды батенькино терпение. Вызверился на дочку-ленивицу: мол, не будет тебе корня внизу, и плода наверху, и образа жизни под солнцем!
Да, видать, не в час сказал…
Что такое не в час сказать? Это — старики знают, молодым напоминают — злословье, оброненное в самый глухой полдень, не то — заполночь, между старого дня окончанием и началом нового дня. Не в час, одним словом! Коли проклятие в эту пору молвлено, непременно услышит его сила нечистая, и рано ли, поздно, а уволочет она проклятого на муки, на вечное его душу утащит запаление5.
Мужик наш знатным был охотником. И так-то обозлился он на серых разбойничков, кои приели его буренушку, что единожды, наткнувшись на волчье логово с малыми волчатками — мать, видать, на добычу ушла, — поступил с ними так, как встарь его прадеды на Ильмень-озере делывали. Там волчат жгли, обложив логовище хворостом, или гвоздями лапы им к бревну, к доске прибивали и пускали по воде. Нагон-ветер и уносил их Бог весть куда. Это чтоб волчице глаза отвести, уберечься ее отмщенья: она за детьми по бережку побежит, но, из виду их потерявши, и сама пропадет.
Нет, не стал поганить мужик водицы обимурской — пожег малых зверяток со всею душевною жесточью. И вот что потом прилучилось.
Проснулся он раз посреди темной ноченьки — да едва Богу душу не отдал. Страх смертный! Посреди горенки, где спал, сидит волк. Матерый волчина! И вся-то шерсть его вздыбленная сверкает в лунной игре, словно иневелая, а не то — серебром осыпанная.
У мужика и словцо изронить силы нет! Сидят они оба — да и глядят друг на дружку. Маленько еще — и лечь бы мужику прямиком в домовище со страху-ужасу, да тут сверкнул волчина взором огненным — и сгинул, будто его и не было. А мужик так и рухнул на лавку, завыл, словно сам волком обернулся: чрез тот взор-высверк изведал он напоследок самую мысль звериную, понял: либо на другую ночь зарежет его серый, будто овцу, либо… Вспомнил, вспомнил он свое проклятье нечаянное, да слова не воротишь…
Вскорости утро настало. А утром, известно, страсти ночные — вполсилы, все по углам прячутся. Приободрился мужик, только заказал дочке своей на шаг из избы не шагнуть!
День избыли — ночь прошла. Зарядил хозяин ружьишко верное, обнял его, точно бабу, да и прикинулся спящим. Лежит, подумывает: «По мне, либо полон двор, либо корень вон! Ин не быть, серый, по-твоему!» Коротал он так, вприглядку, ноченьку, да не заметил, как сон его сморил.
Из утра подхватился — и гостя ночного не видал, и сам цел, и дочка живая- невредимая.
Помстилось ему, что ли, прошлый раз? Неужто видение привиделось? Знать, так! Покойно стало у мужика на сердце… Да вот беда — ненадолго.
Лишь только пал на землю первый снег и пришли метели просить у Зимы заделья, как подступили к селу несметные волчиные полчища.
Что там твои татаровья! Эти в полон не брали — настигнут кого на древосече, так и прирежут тут же, а не то на лед скользкий выгонят и там прикончат. Ночами врывались в село, прорывали лапами соломенные крыши стаек, почем зря давили скотину. Водил же их матерый волчище в серебряно- светлой шубе…
Зря, видать, говорится: на всякого зверя по снасти! Ни один самолов не брал его, а коли ударяла в него пуля меткая, так, чудилось, и мертвый уходил он от охотников.
И так-то настрадались крестьянушки, что хоть иди всем миром топиться в Обимур! Небо с овчинку показалось! Уж всякие виделись знамения, вещуны гибели. Будто бы полосами огне палимыми покрывались небеса. Разве к добру такое-то?!
Собрался сход: что делать? Как беду избывать?
Думали-думали — и ничего придумать не могли. Вышел тут в круг наш-то мужик, пал на колени да повинился: мол, осаду учинили волки потому, что не исполнил он завета их вожака. А тот ни много, ни мало — требовал себе в жены дочь-красавицу, чтоб новый род от нее зачать! И, стало, не отвадить от села серых-лютых иначе, как деды встарь: девкой те от зверя отделывались. И примолвил к тому мужик, что не в силах он терпеть мирского за него искупления — готов отдать дочь на заклание!
И чуть обронил он это слово страшное, тишина вокруг содеялась. Солнце за тайгу упало, сумерки легли на село, на болотину и на луг — непроглядно! Первые звездочки — Божьи детки на землю с небес глянули. Каждый вздох, каждый шаг слышен был…
И при робком свете ночном увидели крестьянушки, что волчьи стаи прочь от села пошли — и вел их волк белый, серебряный.
Ушли вороги лютые. Надолго ль? Видать, пока люди слова не сдержат!
Девица, волка-то нареченная, без памяти со страху грянулась. Да что! Всю ночь ее стерегли-караулили, а воутри, еще до свету, обрядили по-невестиному, венком повили, цветными лентами да и поволокли в тайгу. Она, бедная, криком кричала, толпу умолвить пыталась, пощады себе испечаловать. Так-то упиралась, что, ногами две дорожки обочь тропы вырыла: больно крепко к земле жалась, не раз из- за того замешка случалась.
«Видать, так крепко будет суженого жать!» — пошучивал кой-кто. Известно, при всякой беде охальники сыщутся. Ну а добрые люди утешали бедную: не она, мол, первая, не она и последняя. Обрядно эдак-то. Исстари ведется!
Вот провели девку через луговину, потом через болотину, завели ее в заветрие, чтоб не замела поползуха до появления жениха, прикрутили вожжами к березоньке — да и пошли, перед тем земно поклонясь:
— Не осуди, милая, не осуди, красавица! Ублажай Серого! Заступись за нас, кормилица, не дай лютой смертью изойти!
Только не слыхала девка этих слов: вдругорядь она обеспамятела, повисла на ременных путах. Осталась одна-одинешенька, не видала, как ушел посельский люд, как унесли замертво батюшку…
Очнувшись, бедная сперва в рев ударилась, потом тихую изронила жалобу:
— Вон на той на зыбели, на болотине играли по лету огни блудящие. Может, это были души детушек, коих породила бы я, коли Не злая моя судьбина? Не лечь мне в постели белоснежные на тридевяти ржаных снопах с милым другом — сгинуть мне от зверозлобия!
Потом в тайгу молитвы стала слать: