своим, отныне позволявшим ей видеть грань меж реальным и сверхъестественным, разглядела свою собственную близкую погибель. Ибо невозможно человеку нашего времени жить на свете с этим новым, глубинным знанием — и невозможно исполнить завет предков, не отдав за это жизнь. Да, смерть Михаила была неминуема — теперь ясно. Он ничего не успел… остались два Хорги, и одна из этих двоих — Александра.
Обреченная, она не билась, не металась, не просила пощады или отсрочки. Только когда в последний раз слабо дрогнула нить, привязанная одним концом к бубенцу, а другим исчезающая в беспредельности, Александра взмолилась — и сама не поняла, она ль воскликнула, бубенец ли звякнул последний раз… приговоренная, она выкрикнула свое последнее, тайное, самое заветное желание, в котором ей невозможно отказать: взмолилась о том, чего ждала всю свою жизнь и уже не чаяла дождаться:
— Любви прошу! О, любовь моя!..
Любовь ее… та любовь, которую все Хорги предпочли бессмертию… любовь ее реяла одиноко в вышине, подобно птицекукушке, тонгасской богине любви, летала, кликала… Но пусто было вокруг, не дождалась Александра ответа на свой зов.
Тихонько вздохнув, приступила она тогда к тому, чему научили ее недавно родные тени, чтобы вернуться из Селения Мертвых обратно в Царство Живых и свершить предначертанное.
Сняла с себя всю одежду и сложила к подножию идолов, что стерегли погребальный костер Вечности. Потом подобрала лучинку и, запалив ее от этого негреющего, неяркого огня, пошла туда, где с той поры, как замолк колоколец, слышался непрестанный не то шепот, не то шелест.
Пройдя совсем немного, она почувствовала прохладные влажные вздохи и, опустив глаза, увидела, что тихие волны плещутся у самых ее ног. Это была неизвестная река, а может, Обимур струил свои воды и здесь, в мире усопших, как омывает он все Царство Живых, — но берега его терялись в густом тумане.
Волны играли и манили, словно пели песни волшебные, и тогда Александра опасливо опустила на воду свою тлеющую лучинку.
Против ожидания, та не зашипела, не погасла, а наоборот, вспыхнула вдруг ясным пламенем, и подхваченная легким течением, отплыла от берега.
Словно во сне, Александра медленно шагнула следом, и вода подхватила ее.
Плавание почти не требовало от нее усилий. Долго, долго несло ее течение в тишине и таком плотном тумане, что в нем глохли даже всплески рук, но горящая лучинка сверкала, словно звезда в ночи, да еще, оборачиваясь, Александра видела, что за нею самой тянется светящаяся дорожка.
Но вот наконец сияние лучинки стало меркнуть, будто свет Чалпан-звезды, Венеры при восходе солнечном, а потом и совсем угасло, а вокруг разгорелся белый день.
Впереди расстилался берег.
Он весь сверкал и серебрился, и, чудилось, звездным и лунным светом одет был легконогий волк, стремительно бегущий к реке, по которой плыла Александра. Он летел, словно повелитель ветров и властелин стремительного бега, и вскоре стало видно, что одет он серебряной шерстью. И так же сверкали и серебрились приготовленные ко встрече Александры снежные ковры зимы.
Она еще брела по мелководью, отрешенно думая, что неминуемо обратится в ледяную статую, выйдя из воды на мороз, когда волк вдруг взвился серебряным смерчем, достигая, чудилось, хрусталя небес, и, грянувшись оземь, обернулся человеком.
Был он прекрасен, словно спустился из Верхнего Мира — мира богов, но печаль, затаившаяся в светлой глубине его глаз, заставляла усомниться: а не с Нижней ли Земли поднялся он в Мир Живых?..
Александра смотрела на него как завороженная, и чудилось ей, будто она уже видела это белое лицо, и эти серебряные волосы, и уже согревало ее ледяное сияние этих глаз. Не потому ль и сейчас, стоя на берегу обнаженной, она не ощущала стужи? Или это стыд разгорячил ее тело?
Стоило лишь помыслить об этом, как ближние кедры, словно послушные царедворцы, склонили ветви и окутали Александру снежными одеяниями.
Глаза незнакомца стали, еще печальнее, и тоска эта залегла на сердце Александры! Она ощутила необычайную досаду на себя и смятенно подумала словами, принадлежащими прошлому, настоящему и будущему:
Да разве ж не о том молила она и просила так недавно?
И Александра устыдилась, что стыдится того, кого знала и любила, чудилось, вовсе не с того позднего осеннего вечера, а давным-давно, с баснословных времен, о которых гласят сказания: когда еще земля становилась, когда на небе тройная радуга сияла и когда вода рек еще ручейками текла.
От этого жаркого стыда снеговые одежды истаяли и исчезли.
Двинулись они друг к другу. А бури уже намели снеговую постель. Деревья пели песни величальные. И в небесах пылал светильник.
Насладились они друг другом множество раз, но голод любви неутолим, и снова, снова опускался над ними метельный полог, снова застилали вьюги их ложе. Чудилось, не разжимали они объятий так долго, что перелетная птица семь раз успела бы яйца снести!
И, засыпая средь его поцелуев, грезила она, будто они вдвоем пронзают небо лётом, мерят глубины нырком, клонят долу тайгу скоком и бегом.
И ветер — спутник их. От ветра пьяны! Гуляй, душа!!
Филипп вышел из своей пещеры, когда уже давно рассвело. Валерий Петрович неохотно приподнялся с угретого местечка возле давно погасшего костра.
Солнце качалось на руках деревьев и просилось в небеса. Трава была острой, словно серп, роса — жгучей, злой.
— Буран придет со стороны западу солнечного, — сказал Филипп, глядя на ветви ближайшего дуба, унизанного птицами, будто бусинками.
Все смешалось, все наоборот! Вот и вороны забрались в сердце тайги, чего сроду не бывало, а поди ж ты: чуют непогоду!
Стая выбрала сук потолще, пониже, расселась поближе к стволу. Птицы нахохлились: повернувшись головами все в одну сторону — западную. Стало быть, отсюда и ждать ветра.
— Снег, — пробормотал Филипп. — Хорошо, если снег. Хорги следа не учует.
Валерий Петрович обреченно вздохнул. Со вчерашнего дня, когда обожженная на костре далу вдруг переломилась в руках Филиппа, того словно подменили. Он почти беспрерывно твердил что-то о Хорги — Валерий Петрович почти не слушал, поглощенный мыслями о Центре.
Ночью было бы в самый раз отвязаться от рехнувшегося шамана, уйти, но, во-первых, Овсянников и днем-то не мог ориентироваться в этом месиве времен года и хотя бы приблизительно вычислить направление, в котором находится Центр, — разве что если бы появился вертолет; а во-вторых, Филипп всю ночь не смыкал глаз: метался в своей пещере, бормоча по-тонгасски, и Овсянников чувствовал, что шаман следит за ним, — а еще свежо было воспоминание о том, с каким выражением Филипп говорил о Центре… Заподозрит неладное — пристрелит, и глазом не моргнет!
Филипп между тем куда-то поспешно собирался. Похоже, всю ночь он к чему-то духовно готовился, на что-то решался. И вот теперь не хотел терять ни минуты. О том, чтобы перекусить на дорогу, как понял Овсянников, и речи не будет, да и вообще, он уже забыл когда ел толком, но странно — не чувствовал ни голода, ни слабости.