жизнь. Такая гражданская жертва обществу оправдана, ибо полисное общество представляет собой полное выражение суверенной сущности гражданина. Эта обязывающая концепция политической родины является нетривиальным изобретением досовременного мира. Она, вне всякого сомнения, отчасти напоминает концепцию родины, сформировавшуюся в современную национальную эпоху.
Действительно, в XVIII веке можно насчитать немало просвещенных интеллектуалов, которых очаровали патриотические декларации, дошедшие до Нового времени из древнего Средиземноморья. Их пленили риторические формулы и иные свидетельства, указывающие на возможность власти, основывающейся на идиллической свободе, на то, что Древний мир обходился без тиранов и монархов. К счастью, в компанию этих блестящих мыслителей затесался Джамбаттиста Вико, потрудившийся напомнить читателям, что пресловутые римские патриции, несомненно, «ради спасения отечества… без колебания подчинялись и подчиняли свои семьи священным требованиям законов — тех самых законов, которые оберегали и спасали, вместе с общей родиной, их частные семейные „государства“, в которых они были единоличными властителями». Этот выдающийся, необычайно проницательный неаполитанский философ нисколько не жалел своих «латинских праотцев» и счел необходимым присовокупить, что «по сути, слово „patria“ имеет одно-единственное значение — личную выгоду немногих» [119].
Республиканская родина Цицерона, в самом деле, была олигархией довольно узкого гражданского коллектива. И избиратели, и избираемые ими лица всегда принадлежали к тонкой элитарной прослойке. Для понимания республиканской концепции родины особенно важно следующее дополнительное обстоятельство: только тот, кто физически находился в Риме, мог участвовать в выборах. Граждане вне пределов города лишались как активного, так и пассивного избирательного права. Поскольку во времена Цицерона большинство граждан давно уже проживали не в самом Риме, все должностные лица любимой «родины» избирались меньшинством ее граждан — из этого самого меньшинства.
Впоследствии укрепление и расширение имперского Рима превратили традиционную связь с «гражданской родиной» в абсолютную бессмыслицу. Огромная империя стала в определенном плане лигой многочисленных городов-государств, лишенных фактической независимости. Превращение[120] в начале III века н. э. всех свободных жителей империи в «римских граждан», лишенных, по существу, права участвовать в управлении государством, нанесло еще один удар по эмоциональному и политическому фундаменту, на котором основывалась концепция республиканской родины. Взамен эта мера подготовила почву для распространения и упрочения универсального монотеизма, связь которого с конкретной территорией будет совсем другой. Тяга к святым местам получит иную ментальную основу и породит интеллектуальное притяжение совершенно нового характера.
Христианские отцы церкви, разумеется, попытались перенести лояльность республиканской родине на «небесное царство». Поскольку все люди равны перед богом, старинная преданность греческому полису или рабовладельческой республике может быть, на первый взгляд, легко заменена преданностью идее вечной жизни, открывающейся за пределами жизни нынешней. Уже у Августина можно встретить тезис, гласящий, что гражданство в его чистом и истинном значении может относиться лишь к «граду божьему». Если уж умирать ради родины, пусть это будет жертва, принесенная ради веры в небесное божье царство[121]. Такой взгляд на любовь к «patria aeterna»[122] встретил бурную поддержку в широких церковных кругах и стал одним из основных тезисов христианской веры.
Римские республиканские армии, состоявшие из граждан, прекратили свое существование с расширением империи. Наемные войска понесли римские символические боевые значки не только к отдаленным берегам Средиземного моря, но и вглубь покоренной Европы. Исторический контакт с Римом положил начало переменам на сонном, покрытом лесами континенте. Однако решающее значение эти перемены приобрели лишь в ходе ослабления и последующего распада империи, когда европейские племена и поселения освободились от продолжительного римского господства. Только тогда начался долгий и неторопливый процесс, сформировавший в итоге новую цивилизацию с существенно иной структурой общественных отношений. Складывавшийся европейский феодализм не знал концепции гражданства, ему была чужда героическая смерть за отечество; разумеется, не порождал он и преданность территориально- политической родине. Впрочем, концептуальный репертуар присредиземноморских цивилизаций проникал самыми различными способами в европейскую культуру и в европейские языки, прежде всего при посредстве постоянно укреплявшейся христианской церкви.
Как верно отметил Эрнст Канторович[123] в своей книге «Два тела короля», в обществах, где личные лояльность и зависимость были тотальными, афинская и римско- республиканская концепция родины полностью «растворилась»[124]. Несомненно, термин «patria» продолжал оставаться употребительным, однако его почти всегда связывали с местом рождения или с местом проживанием человека, нередко — с его деревней. Слово «родина» стало фактическим синонимом выражения «малая страна» — «Pays» на французских диалектах, «Heimat» на различных диалектах немецкого языка. Иными словами, речь идет о месте, где находится дом человека, где он вырос и где проживает его семейный клан.
Параллельно с этим древним и широко распространенным географическим значением слова «родина» возникло еще одно — ибо этот термин оказался полезным принцам и монархам. Всевозможные европейские элиты адаптировали его и прикрепили к различным политическим «телам»; королевства, герцогства, графства, даже районы, автономные в плане судопроизводства и налогообложения, — все они стали «родинами». Даже папство время от времени обращалось к древнему престижному термину и призывало «спасти родину», имея в виду защиту единства христианского мира и, разумеется, безопасности верующих.
Средневековые рыцари были готовы отдать жизнь либо за своего феодального сеньора и церковь, либо, позднее, за короля и королевство. Начиная с XIII–XIV веков становилась все более популярной формула «Pro rege et patria» — «За короля и отечество»; она сохранилась в политическом словаре вплоть до революций Нового времени. Впрочем, даже в наиболее «организованных» монархиях сохранялось постоянное напряжение между лояльностью по отношению к «небесной родине» и лояльностью тем или иным земным факторам, непременно вписывавшимся в иерархические, отнюдь не эгалитарные конструкции. Кроме того, в военный этос европейских досовременных обществ удачно вплелся дополнительный сорт лояльности родине, лояльности, ориентирующейся на такие существенные факторы, как честь, слава и, не в последнюю очередь, материальное вознаграждение за готовность к псевдопатриотической жертве. Одним из последствий постепенной деградации феодальной социальной системы и драматического ослабления церкви, общественная роль которой с веками серьезно изменилась, стал пересмотр смысла навязшего в зубах термина «patria». Медленное возвышение средневековых городов, превратившихся из торговых и финансовых центров в активных участников регионального разделения труда, побудило многих исследователей трактовать их как первую настоящую западноевропейскую «родину». Если верить Фернану Броделю, в этих городах сформировался своего рода примитивный протопатриотизм, предтеча более позднего национального сознания[125].
В то же время влюбленный интерес представителей Ренессанса к классическому средиземноморскому наследию породил широко распространенное, хотя и не вполне оригинальное значение древнего слова «patria». Различные гуманисты попытались приспособить его к новым городам- государствам, сформировавшимся как олигархические республики[126]. Макиавелли пошел дальше и в некий удивительный пророческий момент поддался соблазну распространить понятие «patria» на весь итальянский полуостров[127]. Однако этот термин нигде не обрел ментальной окраски, присущей ему в древних Афинах или в республиканском Риме, тем более — территориального контекста, как в более поздних национальных государствах.
Даже образование абсолютных монархий не породило такого интеллектуального [литературного] выражения лояльности, как готовность умереть за родину, выражения, хорошо знакомого нам по более поздним — и более ранним — временам. Рассмотрим, к примеру, соответствующие взгляды Монтескье и Вольтера. Эти великие либералы XVIII века прекрасно понимали и даже разъясняли читателям, почему королевство не может считаться родиной. Монтескье, обладавший широчайшей исторической эрудицией, писал в трактате «О духе законов», вышедшем в 1748 году, следующее: