кузов: посадка машины высокая да еще мощный, выдающийся вперед, далеко от радиатора бампер: он-то и ломал сосняк, защищая машину.
Около «Нивы» никого не было — ушли в болото за клюквой. На заднем сиденье, как напоказ, стояли две корзинки с грибами. Тут были и соленики — волнушки с гладухами и всякие, для сушки — подберезовики, моховики, даже лисички, которые настоящий грибник и ногой поленится пнуть. В болото, видно, хозяин торопился, захватить покрупнее клюкву, некогда было поохотиться за настоящим грибом. Ведь и грибные места знает, как-никак здешний житель, однодеревенец наш, да, собственно, он по всем местам и проехал, только спешил сильно — огреб первые попавшиеся.
Куда ему все это? Вдвоем ведь живут!..
— Часто он ездит? — спросил я у Нюры, чтобы проверить вскипевшую вдруг неприязнь к этому Гришке.
— В лес-то? Да почти каждый день. У меня еще козье молоко раза три пил: полезно, говорит, для легких. Он ведь на больничном. Увидишь, увидишь его, Витенька, не беспокойся. В болоте навстречу попадется. Как же так, земляка и не помнишь? «Нива» голуба-а-я, — смеясь протянула Нюра.
Дорога сошла на нет, превратилась в размешанную — грязь пополам со мхом — тропинку, ползущую под хлюп и чавканье резиновых сапог в болото. Осклизаясь, держась за чахлые кустики, мы перевалили глубокую дренажную канаву с потоком темной и густой, торфяной воды. Странное ощущение овладело мной: словно из порезанной руки текла безостановочно кровь, унося мои силы. Во рту чувствовался железистый привкус, в голове стоял ватный туман. Я подумал сначала, что свинушник тому виной. Но откуда взяться здесь свинушнику? Он — дальше, где будем брать клюкву.
Я вернулся к канаве — первый раз вижу такие глубоченные, похожие на каналы. И вдруг наново понятно мне стало теперь, почему потемнела и загустела, взбухла, как в паводок, вода в нашей светлой речке.
В прошлом году, или раньше еще, не помню, дачники написали в газету, что, дескать, с животноводческой фермы в реку спускают навоз, потому и пить эту воду нельзя. Приехала комиссия, установила, что с навозом все в порядке, с транспортера идет он прямо в тракторную тележку, а потом на поля, что, значит, не в навозе совсем дело. Жалобу закрыли.
Текут из болот по десяткам таких дренажных канав низменные, не отфильтрованные еще природой торфяные воды, вздувают и загрязняют реку. К счастью, а если глянуть подальше — совсем не к счастью, ненадолго это половодье, от силы на десяток лет, пока болота не отдадут свои обильные еще, густые соки. Но что потом? Уйдут вглубь, спрячутся от железных ковшей роторного экскаватора грунтовые воды, над болотом, как случилось в поселке Юбилейном, запылят торфяной пылью ветра, высохнет река с заиленными родничками, зачахнут пойменные леса, которые еще уцелели от бензопилы…
Представив все это, я ужаснулся: то, что кормило и поило десятки поколений, будет уничтожено одним поколением, самым образованным, вооруженным наукой и мощнейшей техникой. Что делать?! Оставлять так этого никак нельзя!.. Непременно напишу в центральную газету письмо, по возможности спокойное и обоснованное. А что еще?..
Временная дорога, временное половодье… Временные мы с Нюрой.
Нет настроения клюкву брать — домой уже захотелось…
— Ну, Витя, давай-кось разбредаться, — говорит Нюра после первых вынырнувших из мха клюквин. — Только, чур, из виду друг друга не терять. Да отвечай, когда эйкну.
Поспешила сестрица, думаю, забирая в сторону от тропы, какие тут к черту ягоды, обобраны уже все так, что не поймешь: клюкву ли брали, мох ли на избу таскали. Покрутил я, покрутил по кочкам, да подался поближе к Нюре — вдруг она на хорошую клюкву напала. Слышу — разговаривают.
— Так поняла, значит? В другой раз так не делай, — наставлял Нюру мужской хрипловатый голос — Увидала, руку подыми. Что мне — тормознуть лень?! Без руки разве разглядишь — скорость-то, сама должна понимать, приличная. А всех подряд брать — не навозишься.
— Ладно, Гриша, ладно, — ответила скороговоркой Нюра. — Как здоровье-то?
— Ничего здоровье, — бодро и уверенно, будто об исправности мотора своей «Нивы», говорит Гриша. — Через пару недель, глядишь, больничный закроют. Потом отпуск. А там — батюшка Алтай.
— Как — Алтай? — удивляется в испуге за Гришу Нюра.
— Перевожусь на Алтай. — Грише, похоже, доставил удовольствие Нюрин испуг и вообще ему приятно посмаковать свое решение. — Работать! Решил не ждать, когда весь леспромхоз туда угонют. Заработки и так упали, а через год-другой, глядишь, совсем зубы на полку. Пилить-то нечего, все леса подчистили, строевого давно уж в помине нету. Видала, небось, что лесовозы на нижний склад возют? Осинник да олешник, прицепы таскают вхолостую.
— Да как же так, Гриша! — переживает Нюра, а мне смешно стало от того, как она его называет — Гриша. Я успел разглядеть его из-за сосенок и узнал в нем Гришку-калюху с другого конца деревни; Гришкой тогда его и не звали — Калюха да Калюха, парнем уже был, а его все еще под машинку стригли, круглоголового, как брюква. — Наживал-наживал — и все бросить? Дом, машину, почет…
— Как — бросить? — удивляется теперь Гриша-калюха. — Что мое, то мое. За мной и останется. А там к зарплате-то коэффициент хороший пойдет да сорок процентов колесные. Так что не прогадаю.
— А Маруся?
— Я что? Я согласная, — ответил женский голос, Марусин.
— Тоже едешь?
— Нет… пока.
— Поедем-ка, Аннушка, домой, — говорит Гриша, исчерпав тему. — Подброшу с ветерком. Все одно клюква вытоптана… Вон мы по набирушке только и взяли.
Нюра, само собой, отказывается. Слепой, что ли, этот Гриша, не видит, что она только пришла. Я ухожу — подальше от таких однодеревенцев.
Нет у меня настроения по крохам клюкву собирать, совсем нет.
Нюрин белый платок маячит за сухим камышом, берет, берет она ягоду, находит где-то. И мешок ее уже на коряге висит, округлый снизу, значит, набирушка высыпана в него.
А клюква редка и мелка уж больно. Поел я ее сначала в охотку, воображая прежний ее вкус, из детства. Ненадолго воображения хватило — горечь сплошная. Значит, маловато ей влаги было и нынче, в заливучее лето. Тепла — хватило, влаги — нет.
— Нюра, пойдем домой, — во второй раз подхожу я к ней. Сейчас она меня не прогоняет, видит, что без толку, приду еще. А идти на самом деле пора, пятый час уже. И Нюра знает, что давно пора, к скотине уже не поспеть, да болото не отпускает — когда она в следующий раз выберется.
— До Успенья вытоптали, — говорит она, завязывая мешок. — Теперь не смотрят, созрела или нет, лишь бы вперед всех захватить. Тут уж кто кого обворует. Через недельку, может, в Русленку съездим, туда не дойдешь. Ох, да у всех теперь вместо ног колеса в задницу вставлены. Так что и на то болото надежи мало.
Я взял ее мешок, как взяла она мой двадцать лет назад, и мы пошли, одинокие в своей пешей ходьбе…
— О второй жизни, Витенька, нечего загадывать, — вспомнила Нюра наш утренний разговор, когда мы оказались на том самом месте, где я торговал вторыми жизнями. — А первую проживем. А? Проживем?
— Проживем, Нюра, — отвечаю. — Может, еще что-то исправим. На вторую жизнь, и правда, надежды мало.
Я действительно почувствовал, что второй, чистовой жизни не будет. Почувствовал именно сейчас. До этого дня было другое…
Была вина перед родиной, неясная, аморфная, о которой мог только говорить, а что с нею делать — не знал. И ехал-то я сюда, в свое Сухожнивье, не из-за вины своей перед ним и совсем не за тем, чтобы искупить ее. Ехал, чтобы на родной печке отогреться, то есть еще позадолжать. Кто-то должен был топить ее, а я — греться. Чем же я, в таком случае, отличаюсь от Гришки-калюхи? Только тем, что он уезжает, выстудив печь, греться в другое место, а я приехал, в надежде на тепло. Только в этом.
Вспомнил я последний педсовет и устыдился.
— Значит, не хотите воспитывать? — в упор спросил меня директор школы, когда распределяли