смешанный лес, в котором первейшая охота на зайцев по чернотропу, а весной — глухариные и тетеревиные тока, вальдшнеповые тяги, по правую — бор, где в прежние времена белки на ружейный ствол прыгали, дальше — болотце, тоже полнехонько всякой живности.
Рассказывали даже, что дед медвежат держал на откорме, во что я неохотно верю, хотя однажды на самом деле жил медвежонок в телячьей загородке. Деду угораздило подвалить медведицу и одного ее маленького отпрыска, а второй ни за что не хотел покидать убитую мамашу. Куда его потом, подросшего, подевали, об этом говорят по-разному, кто во что горазд, вплоть до того, что дед за тысячу рублей отдал цыганам.
С каждой новой избой отодвигался лес от Огаркова, шире становились поля, накатывались дороги в соседние деревни, в село Левочу: к женихам для моих теток, в магазин за мануфактурой, в церковь для венчанья молодых, крещенья первых дедовых внучат. А потом — на кладбище…
Деревня Огарково пережила деда Огарыша всего лишь на тридцать лет — попала под укрупненье.
Теперь мы живем а Сухолжине. Жить, конечно, стало сытней, но ленивей: газ вместо русских печей, холодильники вместо погребов, телевизоры вместо гуслей и так и далее. Но ведь и в Огаркове все б это было. А что было в Огаркове, того никогда не будет в Сухолжине.
Поля — в раме лесов, среди полей — печальный пустырь с одичалыми палисадниками и забурьяненными пепелищами. Это все, что осталось от Огаркова. Рядом с моим родовым пепелищем по осени запоздалым, огарковским пожаром пламенеет рябина. Однажды я согнал с нее незнакомого парнишку. Он не гроздья рвал — обламывал ветки, чтоб быстрей до дела.
— Дяденька! Да ведь ничейная она теперь, — слышу до сих пор его голос.
Может, и правда, ничейная она теперь?..
Новое топорище
Рядом с моей новой избой стоит сосновый смолистый пень в два обхвата. Я посматриваю на него, и душа радуется: не надо теперь думать о растопке — вот она, в трех шагах от поленницы сырых, слюнявых в печи, осиновых дров.
Одно удерживает меня: под этим пнем, между двух толстенных, вылезших из земли корней, муравьи построили себе бурый высокий дом. Я их сосед, мы живем мирно, ни они меня не трогают, обходят мою избу стороной, ни я их тем паче. Иду мимо, обязательно спроведаю соседей, подивлюсь в который уж раз их умельству. Ведь сколько тысяч бревен, надо понимать сосновых иголок! И накладены-то друг на друга вроде бы как попало: вдоль, поперек, в кресты, стоймя, не зажаты между собой так, что отдельную иголку ни за что не вытащишь, будто на клей посажена. А окон-то, воротец, дверей, балконов! Пройдет дождь — муравейник сухой. Вода скатится на землю — внутри зданья порядок, ни тазов, ни ведер не подставляли.
Молодцы соседи, ничего не скажешь. Только и пень хорош. Отколупнуть две-три щепки от его бока — не надо охапки дров. Что за оказия смоловые дрова! Вспыхивают от одной спички, гудят в печи и трубе с таким задором, будто радуются, что горят; а горят-то долго, жарко, без трескотни и искр, не в пример дровам еловым, а что сажи от них в дымоходе много — наплевать.
Дождался я заморозков, когда муравьи ушли до весны из своего небоскреба в подземелье, под корни, взял топор и, не перекрестя лба, приступил к делу.
Да не тут-то было. Топор отскакивает от пня, будто он чугунный. Стучал-стучал, взмок, а до самого ствола не добрался еще — рубил наросты смолы. Экая силища у мертвого пня! Тут когда-то давно (никто и не помнит, когда) стояла сосна, не меньше чем вековая. Взяли и спилили ее — побоялись, видно, что упадет да раздавит чью-нибудь постройку. А пень-то! Неужели он не почувствовал, что уже без головы: все гнал и гнал из земли по корням, через себя, вверх соки. Куда же вверх, когда верха не стало? Вот и остывали они на срезе, переливались через край, текли по обрубку ствола вниз, к земле, из которой вышли, каменели коряво наростами, утолщая и без того толстенный пень.
Вошел-таки топор в древесные волокна, тоже пропитанные смолой и зачугуневшие. Можно было скалывать сверху первую чурочку. Я размахнулся что есть силы и ударил. Топор увяз — ни туда и ни сюда. Раскачивал его, раскачивал, вверх-вниз, из стороны в сторону — все напрасно.
Кончил тем, что сломал топорище.
Жалко его — оно служило мне долго, отполировалось в руках до черного блеска, истончилось в ходовых местах, опять же от рук. Никогда б не подумал, что ладони тверже зарудевшей березы.
А топорище ладное было, работы старого мастера, теперь уж покойничка дедка Помаша (у него ходкое словцо было «понимаешь», слетало с языка поминутно и скороговоркой — «помаш»). Даровитый был плотник. Избу его недавно разбирали, так ни одного гвоздя в дереве не нашли. Крюки, на что двери навешивают, и те из еловых сучков-загогулин.
Между делом Помаш вытесывал целые поленницы топорищ по заказу лесопункта. Насчет поленниц тоже нисколько не вру — сам видел. А что ему стоило! Взял в руки тяжелое березовое полено — через минуту бросил в кучу звонкое топорище. Но то — заказ оптовый. Индивидуальный — сложнее.
— На што те, помаш, топоришшо-то? — спросил он меня, когда я принес ему новый топор.
— Как на что? На топор.
— Ясно, што не на заднё место. Дрова колоть — одно топоришшо подавай, потолшше да подлиньше. Стены тесать, дак сразу два надо и оба кривы: одно — в леву сторону, Друго — в праву. Плотницкой топор — тут полегше, пофигуристе, штоб не то што руки? — мизинца слухался.
Был я молодой тогда — не запасливый хозяин да и не плотник еще. Откуда мне было знать такую номенклатуру топорищ. В кладовке валялся колун для дров, а у топора, какой был на все случаи, лопнула щека. Вот и купил я новый из недавнего завоза партии топоров, кованых, правда, не холодной штамповки, как теперь.
— Дай-кось гляну, — спросил Помаш мою покупку.
Принял он лезьво на ноготь, к уху поднес.
— Мягковат никак?
Сызнова испытал.
— Ничего, помаш, топор. Токо на наждаке не точи. Загубишь! Отпустишь, а то и сожжешь к едрене бабушке.
Еще разок принял на ноготь, послушал, покрепче похвалил, будто присуха в топоре нашлась для старика.
— Славной топор! Будешь ухаживать, как за Лизкой своей, дак дерево рубить-тесать без шума можно, как сливошно масло резать.
— Ну!.. — не поверил я.
— Вот те и ну, баранки гну. Бывает и острой топор, а в дерево с хрустом лезет… Мой вон без шума работает. Олексеевской ишшо. Пьяненькой дурачок был — за сто рублев продал. С похмелья кинулся выкупать — и за триста не взять. Три дни на дому у нового хозяина без копейки отработал, денег ишшо впридачу сунул, тогда токо возвернул потерю. Да-а-а… У кажинного топора своя душа. Хороша душа — береги, штоб никому, хоть министру плотников. Вон анблема есть — запорожец голой сидит, все пропил, а сабля при себе. Ни за како золото не отдаст. Топор-то для плотника чем хуже?.. Дак како те топоришшо? Буднишно, празднишно?
— Давай, дедко, такое, чтоб все можно было делать.
— Хитрой Митрий… Ну-кось, дай руку.
Протянул я ладонь на всякий случай, зачем, думаю, ему моя рука, гадать, что ль, собрался.
— Та-а-ак… Короткопалая, но широко-онька. Ничего рука, топор, помаш, не выронит. Ланно, приходи завтре до наряда.
Наутро Помаша я не захватил, куда-то усвистал уже раностай, но топор мой был воткнут в сосновый кляч на видном месте, чтоб я его сразу оприметил.
Диво было, а не топор. Лезьво на точильном камне обработано — смотрись, как в зеркало, жальце