убедить, вопрос другой. В моей жизни, богатой всяческими встречами, таких необыкновенных, как он, людей было штуки три–четыре. Широко считая. С сомнениями, выбросить ли из этих трех–четырех Зинаиду или Блока, чтоб дать место Розанову. Ну, а какой-нибудь Гумилев или Брюсов — смешно даже говорить. Меня и тянет теперь поставить — как мне сейчас — одна нога в гробу — представляется, все на свои места. Совсем из другой оперы пример: Леонид Андреев (случилось, хотя и <не> нашего круга, близко знать) был при всей своей славе и при всех недостатках подлинный всероссийский талантище, совершенно неоцененный. И ведь даже имя забыто, а Горький мировой писатель. Или, не в обиду сказать, покойник Бунин. [541]Ну и другие. А Хлебников, нынешний учитель и гений. «Родился в семье попечителя учебного округа», как сообщается в советской биографии. Ну и родился от папы тайного советника кретин из кретинов и — талантище опять-таки! — Маяковский, использовал его до конца в свою пользу. А ведь всего-то в Хлебникове было, что он сопли сам не умел утереть и раздражался, если приятели утирали. [542]
Пишу все это некстати — т. к. цель письма, чтобы прислали мне чек и оттиск и сами бы написали как и что. Кроме того, при вашей «замотанности» в Нью-Йорке вряд ли станете разбирать мой почерк на отвлеченные, ни к селу ни к городу, темы. Этот почерк мой бич. Запишу какую гениальную мысль, а потом смотрю, смотрю и разобрать не могу. Мне бы диктофон. Впрочем, вещь слишком ценная, трудно удержать. Заложил бы в ломбард и не выкупил бы. Так что не жалею.
Здесь после трех месяцев ада в 40º — наступил рай. И рай, с полнейшей гарантией, что до следующего июля будет, непререкаемо, раем. У Вас, я думаю, все-таки в разных Пальм-Бичах такого нет. И притом ни змей, ни комаров, ни законов о нравственности, ни Библии. Даже иконки и портрет «Николашки Кровавого», [543]без которых неудобно в русских домах — здесь не нужны. И хотя мне строжайше запрещено даже смотреть на спиртное, но насупротив в бистро такое чудно замороженное rosé, что выпьешь литрик в расстановку и надо делать усилия, чтобы дорифмовать дьявольски безнадежные, как мне это полагается, стихи.
Ну, жму Вашу ручку. Хотел бы все-таки с Вами увидеться в этой жизни. На том свете, если он и есть, как найти друг друга в ста миллионах новых знакомых. Если есть тот свет — то попадешь туда, точно в советскую Москву. Тысячи и тысячи незнакомых физиономий и «от прошлого ничего не осталось».
Политический автор кланяется и очень интересуется своим стишком о кофте [544]— о котором в «не письме» Вы ни слова не упоминаете. Политическому автору ето обидно.
<На полях рукой Одоевцевой:>
P. S. «Лунных ожерелий» [545] в память о Вашем чудесном ожерельи, правда не лунном - но еще лучшем. С приветом О. А. и Вам.
81. Роман Гуль - Георгию Иванову. 9 октября 1955. Нью-Йорк.
9-го октября 1955
Дорогой Георгий Владимирович, увидя почерк мой, Вы верно удивитесь. [546] Я предполагаю, что Вы наповал разлюбили Гуля Романа и его жену. И — И. В. — тоже, хотя она всегда любила нас несколько меньше, не так страстно. У Вас есть на что негодовать: на то, что в этом письме нет чека, на то, что в этом письме нет оттиска, на то, что вообще это письмо приходит с большим запозданием — после слишком насыщенной паузы. Но все на свете — объясняется — и гораздо проще, чем часто предполагается. У меня в Н<ью> И<орке> сейчас была такая возня и такая масса всяких и приятных и неприятных дел — что руки не доходили — до машинки. Объясняю кратко: оттиск не посылаю, ибо его еще нет в руках и даже верстки нет в руках, ее экземпляр в типографии еще. Они мне его дадут на той неделе, и я Вам тут же его вышлю воздухом. Книга выйдет — 17 октября (точно). Так что скоро Вы получите — «вознесет меня в чины — мировой величины». И, конечно, прошу мне тогда отписать Ваше согласие или несогласие с моим взглядом на Георгия Иванова и его поэзию. Я бы лучше всего хотел бы одного, чтобы Вы заплакали во время чтения. Это — была моя цель. В этом была моя цель. И если вы заплачете — цель моя будет достигнута, стало быть, творение — совершенно. Но заплачете — это не значит, конечно, что Вы вдруг заголосите, как коломенская баба: с — ах, Ирина, Ирина, не могу — и навзрыд... Нет, я хочу только — легкого увлажнения глаз — под конец — почти под конец статьи... Вот. И все будет в порядке. Но если этого — легкого увлажнения — не будет — тогда я вломлюсь просто в обиду — «одеревеневши, как бревно — оставшееся от аллеи...» [547] и прочее. Почему нет чека? Не поверите. У меня под рукой нет верстки и нет гранок и нет рукописи — чтоб подсчитать строки, — и не было совершенно времени — выслать, и не было возможности - потому что я должен сначала привести в порядок наши финансы по этому номеру. Но на той неделе — я вышлю обязательно Ваш гонорар. Вы грубо кричите на меня (сквозь рычанье океаново): — «А Ирины гонорар?!» Ох, не кричите так грубо — устал, измучен, хочется плакать. Отвечаю — стихи — первокласснейшие — изумительнейшие — Ирины Владимировны получены, конечно. Мих. Мих. еще их не посылал — но знаю, что с восторгом подам их в декабрьском номере. Но вот в чем дело — начистоту: мы — НЖ — еще не знаем, на каком мы свете — и поэтому за дек<абрьскую> книгу послать аванс СЕЙЧАС — нельзя. «А когда можно?!» — спрашиваете Вы грубо и без всякого светского снисхождения. Мих. Мих. приезжает в пятницу, 14-го. Будет собрание корпорантов журнала, будут разговоры и выяснения нашего будущего — и если оно выяснится — в положительную сторону для нас, для будущего русской литературы, для наших с Вами бронзовых памятников (да, да, теперь уж, друг мой, — памятники, оба вместе, будут стоять — Ваш в Орле, а мой в Пензе и в Нижнем — после статьи о Вас — ибо она же конгениальна и, видите, союз торгово- промышленных служащих города Нижнего этого требует совершенно недвусмысленно, а Ваш памятник — заявлен пока только в Орле, — Петербург еще молчит — но уверяю Вас — что он-то потребует!). Кстати, в Литературной> газете на днях был воспроизведен памятник Алешке Толстому [548] — памятник как памятник — и рассказана его судьба: этот памятник еще валяется на каком-то свалочном месте в течение лет восьми — валяется и никак никуда графа не пристраивают, — вот чертыхался бы и матюкался бы Алешка. Итак, Ирине Владимировне поцалуйте ручки и скажите, что по- прежнему светск, изыскан и блюду ее интересы, как свои собственные. И в первый момент вздоха — постараюсь организовать чек ей авансом — за стихи. Но, стало быть, прозы к декабрьскому не будет? Это нужно знать АБСОЛЮТНО И ЗАРАНЕЕ. Проза нам была бы даже больше нужна, чем стихи, хотя стихи — повторяю — шедевренные, Вы правы!
Закругляю. О книге Адамовича (чудесное название у нее), конечно, мы дадим Вам написать с удовольствием, но вот есть какое но — Вы его покрыли в «Возр<ождении»> [549] (со всей присущей элегантностью!), теперь вся литература знает, что Вы помирились «нежно и навсегда» - и теперь Вы его неудержимо похвалите. И знаете, это, пожалуй, будет нехорошо. Мы хотим за ату книгу Адамовича и похвалить и поддержать. Мало же ведь книг-то у нас. Макулатура заедает. А тут — согласны Вы иль не согласны — но это книга, это литература, об этом можно говорить и можно это читать. Так вот — я думаю, что было бы лучше, если б его похвалил кто- н<ибудь> другой? Как Вы думаете — честно? Я думаю, вот Ульянов приехал — у меня сегодня будут ужинать — индюшку (конечно!) — индюшки и куры — это тут самая доступная и быстрая еда. Кур едят все безработные. А дурак Анри Катр что-то там говорил о воскресеньи [550] — Боже мой, как устарело это воскресенье — мы бросаем в небо атомную бомбу и едим курицу, куриц, петухов — как семечки. Не подумайте, что люблю кур — не люблю — люблю баранину и уток — и гуся с капустой люблю. Т. е. любил — теперь все это — обезжирено и запрещено, как поцелуй в семнадцать лет! — Кажется, я пишу Вам стихами? Второпях не разбираю. Возможно. Итак, чек И. В. — подождите. Выясню с Мих. Мих. Ведь Вы даже и не представляете, что мы — НЖ — бьемся на бессонном ложе — наше дело — наше будущее — совсем не выяснено — и потому дек<абрьская> книга — трудная книга.
Выпейте за мое здоровье розэ во льду и — за здоровье Н.Ж. Вы, конечно, не следите за тем, что