литературы в том, чтобы пугать читателя? Мне не нравится 'чернуха' в сегодняшних повестях о лагере и стройбате, какая-то есть неправда в таком нарочитом нагнетании ужасов, хотя вроде бы все верно. Так, да не так…»). Дело в том, что именно Достоевский, по мнению Светова, приводит — вновь и вновь проверяющего себя через его прозу — к другой цели: «Он увидел людей — несчастных и погибающих, понял Христа в каждом из них».

Каждый в поколении шестидесятников оказался после «слома» 60-х, выражаясь словами В. Гроссмана, «пасынком времени». Да, «дети XX съезда» стали пасынками последующей эпохи. И каждый стал искать свой, прибегая к названию рассказа Л. Бородина, «вариант». И споры о Достоевском здесь были определяющими — для выбора каждого.

Скажем, персонаж по фамилии Чернокотов из пьесы Горенштейна выбрал позицию идеологического, «филологического», агрессивного антисемитизма («А когда суешься в это грязными жидовскими лапами… Странное дело, среди специалистов но Достоевскому много жидов, среди литературоведов»).

Пьеса Горенштейна вообще насквозь идеологична — в ней представлен, пожалуй, весь спектр, весь идеологический набор 60-х.

Откровенный партийный догматизм: «Буржуазное литературоведение пытается фальсифицировать наследие…» (Вартаньянц).

Антисталинское либеральное почвенничество: «В недобрые времена культа личности, когда наш русский гений Федор Достоевский был лакейски распят на кресте догматических формулировок эрудитами типа Степана Трофимовича Верховенского…» (Труш).

Казенный «интернационализм»: «Идеология великодержавного шовинизма скрещивается с разнообразными теориями — от буржуазного эклектизма до троцкизма…» (Хомятов).

Горенштейну удалось схватить и объединение почвенничества с новым черносотенством — объединение через появившийся в те годы жанр письма с подписями (вспомним «письмо одиннадцати»):

«Труш (понизив голос). Написать надо… То, что происходит под крылышком Хомятова, не что иное, как святотатство, осквернение святыни… Подписи соберем. Я подпишу, ты, Петрузов…

Чернокотов. Федот?.. Стерва он.

Труш. Стерва-то стерва. Сталинист… Но на безрыбье и его можно использовать».

Подвергая ироническому осмеянию великолепно продемонстрированный набор «идеологем», Ф. Горенштейн приберегает и весьма крупный «камень» для автора обсуждаемой работы с названием, ничего общего не имеющим с творчеством и религиозной философией Достоевского.

«Но откуда все-таки берется эта 'вседозволенность' в отношении к культуре, это панибратство с гениями?» — разгневанно спрашивал в 1980 году Карякин в статье, разбирающей книгу Ю. Кудрявцева «Три круга Достоевского».

То, о чем спрашивал Карякин, художественно исследовал Горенштейн.

Интеллектуальные «Споры о Достоевском», попытка присвоения Достоевского каждым из «идеологов» кончаются прямым мордобоем. «Но нам в текущей жизни как покарать негодяя, не заставляя его при этом страдать?» — спрашивает «левый» Жуовьян, наполовину доморощенный фрейдист, наполовину несостоявшийся демократ.

Пожалуй, именно Карякин, начавший свою работу для того, чтобы разобраться в общественном, личностном, национальном самообмане, пришел к тому, что недопустимо «заземлять» Достоевского на себя: «Роман этот ('Бесы'. — Н. И.) слишком, так сказать, заземлили, 'зазлободневили', все искали, на чью конкретную 'мельницу' льет Достоевский воду… и в результате проглядели, что он, в конце концов, сумел подняться от злобы… дня до высших, вековечных, 'последних' забот, что работал он 'на мельнице' своего народа, России и человечества…» Справедливо утверждая, что Достоевский «предупредить, спасти и возвысить хотел, вернее, спасти путем возвышения, одухотворения, подвига», Карякин имел в виду, конечно же, и персоналистичный характер воздействия Достоевского. В том числе и на поколение шестидесятников, и на самого себя, все-таки поддавшегося соблазну отыскивать «ослепление», «трагедию гения». Да еще и искушению объединять Достоевского с Чернышевским. Как и соблазну, из тех же «социалистических идеалов» проистекающему: противопоставить Сталину Ленина.

6

Фрейдист-экзистенциалист-неопочвенник Труш из пьесы Горенштейна постоянно стремится донести до ушей спорщиков нечто оригинальное. Русский патриот, каким он сам себя аттестует, Труш тем не менее постоянно норовит ввернуть в разговор обрывки западных работ. Вспоминая об исследовании «одной француженки об угловых домах, в которых жил Достоевский», Труш пересказывает работу следующим образом: «Достоевский, мол, стремился нанять комнату всегда в угловом доме… В угловых домах человек, мол, не чувствует себя в ряду, у него впечатление разъединения. Угловой дом как символ духовной свободы».

Парадоксально, но факт: Андрей Битов назвал свои заметки, написанные в 1963 году и обнародованные сегодня («Новый мир», 1990, № 2), «Записками из-за угла». И это, как мне кажется, связано не только с тогдашним, да и теперешним желанием выйти из ряда, являющимся, на мой взгляд, одной из сущностных его характеристик (быть всегда немного в стороне, наособицу; никогда не забывать завет Пастернака о том, что стадность есть прибежище неодаренности), но и с бессознательной, предположила бы я, не будь это Битов, перекличкой с названием «Записок из подполья». Так вот — из-за угла, не на дороге, на которой расположились шестидесятники; то есть как бы и на дороге, но все-таки в стороне.

Записки Битова начинаются с изложения сна.

Сон — о собрании.

Ему «шепчут в ухо», «подталкивают»; зал «таится в темноте, молчит и дышит».

Собрание в 1963 году (июнь) — это метафора тогдашней общественной жизни. Идея собрания включает в себя в том времени объединение каких-то сил, их поляризацию и непременную партийность, что ли; занимание определенной общественной позиции. Во сне Битов, выступив, идет в «узком проходе между скамьями, и кругом… молчание». Логика того, что называется «общественным окружением», логика «свирепых бумажек с подписями» для него «лжива». Он не хочет участвовать в «суете»: «Я вдосталь наигрался с нею». Но, уходя в свой «угол», отделяясь от тех, кого автор с иронией называет «передовыми людьми», Битов, словно кружа над «старыми словами», то есть стертым, идеологизированным, выпотрошенным языком, пытаясь вырваться, прорваться через них к своей мысли, приходит совершенно независимо к тому же, с чего начал свой путь Карякин: «Человечество живет так: обманывая себя. Некоторые обманывают только себя — это честные люди, некоторые себя и других, а потом себя — это люди нечестные, это эксплуататоры и экспроприаторы, политики и властители дум, тираны и фанатики. Человек живет так: обманывая себя или других» (курсив автора).

Из двух «углов» — Карякин и Битов практически (исторически) одновременно, с разницей, может быть, в несколько месяцев, а то и в несколько дней, приводят свою мысль к одному и тому же понятию: самообман.

Карякин от идеи самообмана, лежащей в основе «правды о себе, о своих иллюзиях», «стремления разобраться в нашем собственном самосознании времен господства сталинщины», да и последующей эпохи, пришел к «Самообману Раскольникова» и книге «Достоевский и канун XXI века». Битов — к «Пушкинскому дому». В 1963 году уже было ясно, что недолгая и непостоянная «оттепель» кончалась. Можно было, конечно, продолжать заниматься самообманом, в том числе либеральным, национальным — каким угодно! После крушения демократических иллюзий нужно было искать свою культурную «нишу», свой, говоря языком героев Бородина, «вариант». Ведь впереди, по тогдашнему ощущению О. Чухонцева, в 1960 году приветствовавшего свое поколение манифестом «Это мы!» («Юность», № 10):

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату