Ну, о евреях, я думаю, ему можно не беспокоиться — они как-нибудь разберутся со своей загадочностью сами.
Что же касается нас — то русско-еврейский вопрос, как и любой национальный, нуждается в обсуждении. Табу было снято еще в начале «перестройки». Ясности не прибавилось. Прибавилось другое — количество евреев уехавших из России в другие страны. Интересно: Америке они так же вредят, как России?
8 Хотя Войнович и оговаривается, что замысел и сама книга у него сложились до выхода в свет «Двухсот лет вместе», но ведь сам комплекс идей Солженицына, в этой работе высказанных, не вдруг соткался. Когда писателю за восемьдесят, он, как правило, не меняет своих сформировавшихся убеждений, он лишь их лапидарнее и четче выражает. Не исключение из этого правила и Солженицын. То, что у него сказалось в хлестко, хоть и немногими словами, обрисованном подчеркнутыми еврейскими чертами внешности Мордке Богрове, убийце Столыпина, теперь рассредоточено в сотнях страниц новой книги.
Вернусь к своей мысли.
То, что высказано Войновичем в «Портрете…», было говорено и Синявским, и Максимовым, и Копелевым. И многими другими. Войнович лишь со свойственными его дарованию скрупулезностью, бульдожьей хваткой, последовательностью и логикой, а также с ба-а-льшим переходом на личность подтвердил сложившееся в либерально-демократическом кругу диссидентства (и околодиссидентства) отношение. Нового о «Солженицыне» (вернее, образе Солженицына в этом кругу) я не узнала. Не потому, что работа Войновича невыразительна, — в невыразительности и «скучности» ее, правда, упрекают, но несправедливо. А потому, что он стоит в ряду уже произнесенного.
Вот в «Москве 2042», в «пародии на Солженицына» (см. с. 100) он был один из первых. «Для меня важной особенностью этого романа было пересмешничество» (101), — подтверждает Войнович.
Но ведь — к мысли о разнице поэтик — это и подтверждение разницы взглядов на мир вообще, не только на советскую власть!
Утверждаю, что Войнович, родись он с его дарованием в любой стране и веке, при любом режиме был бы пересмешник. И скоморох. И безмерно раздражал бы этим глубоких, серьезных, настоящих писателей-проповедников. Более того, ежели бы Войнович случился в средние века в Европе, его точно сожгли бы на костре. Потому что он все равно не удержался бы и пересмешничал. Он — или его очередное воплощение — будет всегда рядом со всем сугубо серьезным и глубокомысленным, всегда рядом с тем, что (или кто) невольно пародирует самого (само) себя.
Но это качество поэтики Войновича не освобождает от ответственности за качество самого продукта, то есть прозы и публицистики.
9 «Он писал много, и чем дальше, тем хуже» («Как диссидент диссиденту…» — Александр Неверов в беседе с Владимиром Войновичем. «Итоги», 2002, № 21). Так говорит о Солженицыне Войнович. Опасное высказывание. Для многих писателей, которым уже исполнилось пятьдесят, очень опасное. В том числе и для его автора. Первоначальный, свежий успех (и свежее изумление читателей) повторить, а тем более превзойти, достается немногим. Вспомним сегодняшние не очень радующие читателей плоды творчества шестидесятников — под эту формулу подойдут и X, и Y, и Z.
И «Монументальная пропаганда», и «Замысел», и последующие части «Чонкина» не превзошли и «Чонкина» первоначального, и «Путем взаимной переписки», и «Шапку»…
10 Но это все так, отступления от темы: Войнович провоцирует на них не только книжкой своей, но и своими интервью, — у газетной критики он стал на время сладкой темой, пока история с Владимиром Сорокиным не отвлекла их силы…
Смешна и нелепа мысль о том, что Войнович-де завидует Солженицыну. Это невозможно — именно но причине качества дарования Войновича. Если бы — представим на мгновенье — Войновичу вкололи дозу Солженицына, он бы аллергией покрылся. Анафилактический шок. Потому что Солженицын никогда к смеховой культуре не прикасался, ничего общего с ней не имел, она полностью противоречит природе его дарования. Нет ничего, кроме сарказма! Причем гневного. Представим себе еще на мгновенье обратный вариант: Солженицыну сделали прививку Войновичем. Солженицын — монологист, он говорит только сам и слышит себя (и действует только в «своих» интересах). Он понимает только «свою» Россию. Он не может участвовать ни с кем ни в каком диспуте, ни в каком «круглом столе». Он не диалогичен, не слышит возражений не потому, что он такой нехороший, а потому что он — такой. Другой, чем Войнович.
И безапелляционность, гневливость, даже несправедливость, упрямство в заблуждениях в Солженицыне неизбежны — вместе со всем его даром. Потому что иначе Солженицын не был бы Солженицыным — и не выдержал бы ни своего пути, ни своих заблуждений. На том стоит — и только. Солженицын всегда будет убежден в своей абсолютной правоте. А окружающие — не только те, что из породы «солжефреников», но и те, кто как читатель оказался либо под влиянием, либо изначально близок комплексу его идей — будут эту уверенность и убежденность в нем поддерживать.
Вот такая история.
Я только не понимаю, почему Войнович обижается на rex, кто категорически не приемлет его точку зрения на «идолизирование» Солженицына, на его вызывающее самомнение. Обижаться может Солженицын — в силу, опять-таки, своего глубоко серьезного (и обидчивого) отношения к разным проявлениям жизни. Вот был Богров евреем, а Солженицын как бы от лица русского народа обиделся на весь еврейский народ. (Хотя русский народ этого ему не поручал). И много чего по этому поводу написал. А Войнович? Войнович обиделся на реакцию, о чем свидетельствуют его ответы на письма Е. Ц. и Л. К. Чуковских, приведенные в книге.
11 Комментируя выступление Войновича на презентации книги в петербургском «Quovadis?», П. Краснов ехидно замечает: «…нечасто писатель такого масштаба, как Владимир Войнович, тратит столько драгоценного времени — и своего, и чужого, — чтобы всего лишь признаться в нелюбви к коллеге»[59]. Никак не соглашусь с этим утверждением: такие понятия, как любовь или нелюбовь не двинут пера без существенных причин. (Да и для нелюбви должны быть существенные причины — она не возникает сама по себе.) Причина въедливого внимания (и спора — с явным принижением противника) коренится глубже сугубо личных эмоций, от нелюбви до зависти, которые инкриминируются Войновичу противной стороной.
Между тем и «Москва 2042», и последнее сочинение были выражением глубоких и накопленных (накапливающихся) этических, эстетических, идеологических систем (платформ), представлений (концепций).
Солженицын не принимал и не принимает либеральную идеологию и культуру. С самого начала своей литературной деятельности он, если и связывал себя (или лучше сказать, с собой) кого бы то ни было, то это были «деревенщики». Но в 60-х годах «деревенской» прозой и Аэропорт увлекался, и Белов — Астафьев — Распутин — Можаев и т. д. либеральной публикой были встречены с надеждой и радостью. Разочарование наступало постепенно — и вылилось в ряд литературных конфликтов (и даже скандалов), о которых, я думаю, профессионалы прекрасно помнят. Тогда, в 60-е, Солженицына своим считали и «деревенщики», и либералы. Но шло время, менялось лицо (и очень круто) иных «деревенщиков», пошли расколы внутри них, а не только внутри либералов. И, как правило, камнем преткновения было сугубо свое понимание русского, русской идеи, всего комплекса «патриотизма». В конце концов — это можно ясно видеть и сегодня — значительная часть «деревенщиков» соединилась с официальными писателями-«патриотами» — и тем самым восстановила против себя либералов. Кстати, еврейский вопрос здесь был не из последних — я имею в виду характер размежевания.