они сами. Кто-то, не упомню кто, назвал всех их скопом выучениками Льва Аннинского; с этим согласиться трудно. Для Аннинского «узкий» профессионализм, которым больше всего и гордились критики «НГ», работа «фактически на узкий круг профессионалов» — как «во всем цивилизованном мире» — занятие «удушающе бескислородное». Для Аннинского, Рассадина, Сарнова или Золотусского, при всем различии их убеждений и манер, ощущение, что их «никто не читает», — трагическое. Для новых критиков — норма, не вызывающая отрицательных эмоций. Аннинский, Рассадин, Сарнов или Золотусский озабочены прежде всего реальностью, жизнью, или судьбой России, или судьбой свободы и демократии, или тоталитарным наследием. «Новым» до этого дело, конечно, есть, но на страницу своего текста они эту реальность не допустят, сочтя такой mixt свидетельством недостаточной профессиональности. Архангельский и Немзер будут иметь свои пристрастия и амбиции, от осуждения чрезмерной увлеченности политикой старших товарищей (до 1993-го) вплоть до яростного соучастия в оной и подписания обращений к президенту (в сентябре — октябре 1993-го), вплоть до создания чуть ли не партии? движения? — по имени 4 октября. Но в критике разговор об этом для них заказан. Критик в них востребован только как критик, равный самому себе. Для «старшеньких» это непривычно, для А. А. и А. Н., для Б. К. — как раз. «Формировать общественное мнение»? Если мы и будем заниматься этим неблагодарным занятием, то в свободное от критики время, в статьях публицистических.
Но «время шло и старилось», критики «НГ» по ряду обстоятельств были вынуждены газету покинуть и сотворили новый раздел в новой газете, «Сегодня», возникшей методом деления. Впрочем, был такой момент деления явлением распространенным — не одной только редакции «НГ» он коснулся, но и «Литературного обозрения», и «Юности»… Свято место пусто не бывает — пришли в «НГ» «новые новые» критики, пришли отчасти на готовенькое, потому что дело было налажено, а стиль… что ж, стиль круто поменялся. Вернее, формальные находки и стилистические изыски прежней критики «НГ» были доведены до совсем иной температуры.
Это совпало с моментом кризиса политического, разочарования и апатии, охвативших общество от успехов нового «либерально-демократического» режима. И «новая новая» критика «НГ» в этой ситуации стала критикой (в отличие от «старой новой» редакции)
Чисто поколенчески «новая новая» критика избрала стратегию отстрела либералов-шестидесятников (именно на них была возложена ответственность за идеологию и результат перестройки) и начала работу по персоналиям, осуществляя на деле классовый подход. Избиралась персональная мишень, и с тщательной настойчивостью эта мишень на страницах газеты уничтожалась: Бенедикт Сарнов, Булат Окуджава, Андрей Битов, не говоря уж о менее заметных фигурах, расстреливались из номера в номер. Шла работа по уничтожению репутации, при этом доказательств, в принципе, не требовалось, тексты вышеупомянутых авторов могли привлекаться, но можно было без них и обойтись — важен был рисунок судьбы, в котором выискивались (с упорством, заслуживающим лучшего применения) неприглядные, но мнению высокоморальных, светлых личностей, работающих в критике «НГ», стороны. В дело пошла не литература, а все то, что клубилось около нее.
Для такой деятельности были востребованы маргинальные жанры полусветского комментария, заметки но поводу, стихотворной эпиграммы, «поведенческого» фельетона, частушек. Бескорыстный литературно-критический интерес к тексту исчез — его заменил интерес совсем иного рода. Литературную жизнь сменил низкий литературный быт, литературное произведение утратило свою значительность на фоне болезненного интереса к частной жизни и стратегии поведения той или иной персоны; литературная репутация не волновала так, как волновал «имидж».
Это было связано, надо сказать, с общей атмосферой литературной жизни, с возникновением того, что можно обозначить как
Первоначально казалось, что критика разделилась: условно говоря, художественная осталась за журналами, а «функциональная» обрела прописку в новой прессе.
На самом же деле результат был парадоксальным.
Газетная критика стала не столько «отправлять функцию», сколько создавать свой художественно- идеологический мир.
И туг возник свой (на время) литературно-критический авторитет: Дмитрий Галковский.
Как отметил Виталий Третьяков во врезке к очередной статье Галковского, эта фигура знаковая для «НГ». В общем, если бы Галковского не было, его бы следовало выдумать.
Методом воздействия на публику «новой» критикой был избран шок. Эпатаж. Скандал. И Галковский с его «Бесконечным тупиком», «Андеграундом», «Стучкиными детьми», разборками с шестидесятниками, советскими философами, наконец, всей отечественной словесностью здесь был, конечно, автором желанно уникальным.
Галковский переэпатировал даже Виктора Ерофеева, легким движением пера сбросившим всю подсоветскую литературу с парохода современности. (Более того, Галковский умудрился переэпатировать даже «НГ», которая от него в скором времени бурно отреклась заметкой все того же разочаровавшегося в своем протеже Третьякова).
Притягательность Галковского идеологическая состояла в том, что он проходил как бы поверх идеологий. Подозрение в какой-либо ангажированности отпадало само собой. В момент обменов артиллерийскими обстрелами между «Нашим современником» и либеральной интеллигенцией он взял все необходимые ему крепости и напечатался не только в «Нашем современнике» и «Москве», по и в «Новом мире». Обливая презрением его не призревших, дал интервью журналу «Континент», стал и его автором.
Ему нельзя было отказать ни в стиле, ни в конце дуальности, ни в энергии. А главное — он явил собою тин тотального критика, критика, сражающегося с целой системой, выращенной в разных, порою противоположных, как советских, так и антисоветских, как «левых», так и модерновых, проявлениях. В этой тотальности, безусловно, присутствовало свое отрицательное обаяние. Это был поистине «подпольный» критик, но совсем не из «андеграунда», дикорастущий, независимый, несчастный, закомплексованный, написавший о своих комплексах абсолютно открыто и откровенно и, наконец, освобождающийся от них на глазах изумленного читателя, не привыкшего к публичному самообнажению. Тем более, как бы еще и отчасти игровому. Галковским были предъявлены претензии не только литературе, а жизни; он сразу выбрал амплуа сироты, изгоя. Через критику Галковским был осуществлен тотальный жанр отношения к жизни — и к литературе как к главной для него форме ее проявления, «несущей балке» действительности. Отсюда — глобальная амбиция, отсюда — ревизия, которой он подверг литературу, столь долго и упрямо унижавшую и отвергавшую его. В этой амбиции пряталась, конечно же, зависимость, то есть несвобода; но была и своя свобода — от поколения, от группы, от «возьмемся за руки» — то есть от всего того, от чего не были свободны ни шестидесятники, ни андеграунд, ни «метрополевцы», ни «смогисты». Галковский — одиночка, незаконный сын убитой русской словесности, предъявляющий на наследство свои собственные права. Пафос — вот что отличало Галковского от других «новых» критиков, высокий пафос как бы «ветошки», но «право имеющей». Самоуничижение компенсировалось великой гордыней, и именно она,