«
Написана же заметка была и о битве, конечно, и об ее последствиях, но прежде всего — о современном состоянии общества. Трифонов воспользовался предоставленной ему трибуной для того, чтобы высказаться о многом. И главным образом о том, что наше общество уже не может быть прежним, как бы ни поворачивали вспять к фарсовому «культу» власть предержащие. «Смысл Куликовской битвы и подвига Дмитрия Донского не в том, что пали стены тюрьмы, — писал Трифонов, — это случилось много позже, — а в том, что пали стены страха. Все верно, Мамая уничтожил не Дмитрий Донской, а Тохтамыш, тот же Тохтамыш спустя два года разорил Москву, мстя за поражение на Дону, и опять затягивался аркан, и все как будто возвращалось к прежнему, но —
Трифонов так и не увидел времени другого — он умер через полгода после публикации этой статьи.
В этом стихотворении 1965 г., чудом, на мой взгляд, опубликованном в книге «Из трех тетрадей», Чухонцев выразил душевное состояние целого пласта интеллигенции, заносчиво определяемой как «промежуточная». Точнее здесь было бы другое слово —
Писательское ощущение безысходности и безнадежности, на мой взгляд, окрасило пессимизмом роман Трифонова «Время и место», законченный накануне смерти. Напомню, что роман состоял из глав, между которыми писатель оставлял пробелы, временные разрывы: думаю, не столько для того, чтобы опробовать новую поэтику, сколько но причине невозможности все сказать — даже эзоповым языком — в тексте.
Новая ситуация в обществе определила новые возможности для публикаций. К читателю пришли запрещенные прежде произведения. В сравнительно короткий срок увидели свет «Котлован» и «Чевенгур» Платонова, «Собачье сердце» и «Багровый остров» М. Булгакова, «Реквием» А. Ахматовой, «По нраву памяти» А. Твардовского… Стало возможным напечатать произведения, и эзоповым, и прямым словом говорившие правду о нашей жизни и истории. Из письменных столов, из архивов было вынуто то, что было написано на другом языке, ясном и недвусмысленном. Но и среди публикуемого теперь встречаются вещи, нуждающиеся в дешифровке, в комментариях, — Битов, например, напечатал в апрельском номере «Нового мира» за 1990 год обширный комментарий к своему роману «Пушкинский дом».
После длительного перерыва стали печататься поэты, для творческой индивидуальности которых характерно именно прямое слово: B. Корнилов, Б. Чичибабин. Напечатан и крупный цикл скопившихся в столе за четверть века стихотворений О. Чухонцева («Дружба народов», 1989, № 1). В книге «На лобном месте: Литература нравственного сопротивления (1946–1976 гг.)». Г. Свирский писал о таком своеобразном «методе» нашей поэзии, как антабус: преодоление смертельного запрета по капельке спиртного. «Так и в литературе… Канлю — две социальных ламентаций на стакан газировки. Чтоб пузырилось мгновенно. Знатоки уловят. А цензура спохватится — уже нет никакого привкуса, чистая вода». Так вот, в новой, открытой ситуации, когда самыми популярными рубриками в газетах стали «Прямая речь», «Прямое слово» и «Откровенный разговор», а на телевидении все детективы мира затмил прямой эфир, произошли и революционные изменения в сфере… поэтики. Просто сказанное, внятное слово, точно передающее мысль автора, стало и самым ценным, и самым желанным. (Недаром в статьях и рецензиях, анализирующих стихи В. Корнилова, самым распространенным определением является «прямой».) Дело не в пресловутой публицистичности — дело в принципиальной
Его поэтическому характеру всегда была свойственна эта прямота — бесстрашная, выдержанная, афористичная. В одном из стихотворений он «окликает» тень Слуцкого: его прямое слово тоже ныне «в чести». Новая книга Корнилова, отделенная от предыдущей более чем двумя десятилетиями, называется «Надежда». «Я надеюсь на гласность, на нее на одну» — то есть опять-таки на возможность открыто, откровенно высказать свою мысль и позицию. При этом слово Корнилова принципиально антириторично. Вернее, так: слов у него как бы очень мало, зато каждое подбирается но принципу весомости. Ему неохота «зря словами трясть».
— вот пример лаконичности его прямого слова.
Обращение со словом Чичибабина более вольготно, чем у Корнилова. Но расстояние от мысли до выражения (а в энергичных выражениях поэт себя не стесняет) тоже кратко. Ему необходимы лишь «слова, что временем набрякли» («Л. И. Солженицыну»). А стилистическое разнообразие, пышность словоговорения им резко осуждаются: «В них роскошь языка — натаска водолея — судила свысока Платонова Андрея. О нем, чей путь тернист, за чаркою растаяв, 'Какой же он стилист?' — обмолвился Катаев. Мне жаль их все равно. Ведь мера их таланта — известная давно словесная баланда» («Сожаление»).
В прозе «шоковой терапии», открывавшей читателю неведомые слои и «углы» жизни общества, жизни отверженных, смена языка особенно очевидна. Ломался словарь, менялся сам лексический состав художественного произведения. К «Смиренному кладбищу» и «Стройбату» С. Каледина можно было бы присовокупить словарь — настолько разошлись литературная гладконись последних десятилетий и язык жизни, на котором говорили его герои. Расхождение между допущенным в литературу языком и языком реальным в середине 80-х нарастало. Повесть А. Приставкина «Ночевала тучка золотая…» при нервом чтении (еще по рукописному варианту) удивляла не только смелостью сюжета, а языком — военно- сиротским, детдомовским, уличным. Удивляла — и, думаю, ставила в тупик редакторов. У Каледина тоже свой словник: словник могильщиков, люмпенов, словник бомжей. Что означают слова «салабон», «западло», «чинить», «пахать», «биндейка», «наркота», «зашоколадено», «отмазка», «перегной»? И в