повести Л. Габышева «Одлян, или Воздух свободы» герой, мыкающий свою юную жизнь по следственным изоляторам, колониям, тюрьмам и лагерям, никак не мог заговорить языком филологической барышни.

Эти сочинения не смогли увидеть свет в предыдущую эпоху (хотя были написаны именно тогда) не только из-за своей правды, шокирующего сюжета или неуютных подробностей жизни, но и по другой причине. Их эстетика была иной — противостоящей канонам среднестатистической общеинтеллигентской речи, которая заполонила за долгие годы книжные и журнальные страницы. И эзоповым языком такая проза тоже не могла быть написана. Прямой речью заговорили эти герои — речью неприятной, оскорбляющей слух, не соответствующей литературным приличиям. Как сказал А. Битов в предисловии к новомирской публикации Габышева, «это страшное, это странное повествование! По всем правилам литературной науки никогда не достигнешь подобного эффекта». И далее: «Паша жизнь наметила такой конфликт этики и эстетики, от которого автор со вкусом просто отступит в сторону, обойдет, будто его и не было».

Габышев не устанавливает дистанцию между своим авторским голосом и голосом героя, а почти сливает их, хотя повествование идет от третьего лица. При этом вначале Коля (так зовут главного героя) еще не знает языка той среды, в которую он все глубже погружается. Он познает тюремную «этику» («Нехорошее это дело — сидеть на параше»: первый урок) и лагерную «эстетику» (язык). «Эстетику» и ее смысл. Смысл слова «прописка», например. Словарь этот новичок усваивает в камере на собственной шкуре. Так проходят «уроки языка». Итак, прописка.

«Ну что ж, будем морковку вить. Сколько морковок будем ставить?» Морковка — это круто свитое полотенце, которое хлещет почище ремня. «А банок с него десяти хватит». Банок — это значит с привязанной к концу «морковки» алюминиевой кружкой. Бьют так, «чтоб хром лопнул» — «хром» значит кожа. Далее издевательства «прописки» в камере обозначаются как «кырочки, тромбоны и игры».

Крестьянский внук Коля Петров, по мелкому делу попавший в изолятор, постепенно проходит в «Одляне» все круги камерного и внекамерного ада и постепенно превращается в совсем другое существо. Состав его личности, да и имя его меняются: он уже не Коля Петров и даже не Камбала (первоначальная кличка), а опытнейший Хитрый Глаз, сам сладострастно устраивающий «прописку» новичкам. Отупевший от беспроглядного существования, Хитрый Глаз бежит из новой колонии, чтобы попасть в ту, первую, как ему кажется, менее бесчеловечную, — Одлян… воздух свободы…

В. Астафьев в интервью спрашивает: почему у нас между людьми сегодня так распространилась жестокость, даже озверение? В том числе — и выраженные в языке? И сам делает такое горькое наблюдение: «Когда через тюрьмы, лагеря пропущены десятки миллионов людей… то они (эти годы и беды. — Н. И.) нам принесли… оскудение языка, разума. На нас уже не производят удручающего впечатления слова 'смерть', 'убийство', 'растление детей'. Выслушал, ахнул и шел дальше, тут же все забыл».

Язык жизни должна освоить литература, чтобы разбудить равнодушных — «бич нашего народа». То равнодушие, которое, по В. Астафьеву, «проникло во все слои общества». Слои этого языка использовал и сам Астафьев.

Другой же язык был откровенной ложью — каким он и оставался в рафинированных сочинениях но следам уголовной хроники, где герои изъясняются на смеси «фени» и того языка, которым изъяснялась гоголевская дама, приятная во всех отношениях.

Те, кто растерянно спрашивает: «А где же наша новая литература?', — не до конца, видимо, отдают себе отчет в том, что в самое последнее время произошли и происходят не только социально-политические сдвиги, но и сдвиги языковые.

Легализовались не просто различные социальные группы и новообразования — легализовался и их язык. Возник 'котел» новых социальных языков, и литература лишь приступает к их освоению. 'Перепрыгнуть» через этот первоначальный этап, кажущийся эстетически чуть ли не примитивным (подумаешь, очерк нравов!), как показывают исторические аналогии, невозможно. Вспомним, после пушкинского, роскошного периода нашей словесности, с разветвленной, богатейшей жанровой системой, изысканной поэтикой, после благородных речей Татьяны стихами наступило время, когда заговорили бедные люди. Слом языка тоже происходил болезненно, но плоды потом давал отменные.

Обретение нового языка для литературы — процесс органический. Сколько продлятся эти очередные «роды», уже начавшиеся, не берусь утверждать. Но неустойчивая ситуация эта сложна — и для литературы, и для кинематографа, и для театра.

Помните начало фильма А. Тарковского «Зеркало»? Врач лечит подростка от тяжелого заикания. Как трудно, как мучительно он продирается к свободно сказанному слову… Помните?

Я могу говорить…»

Самообман и прозрение

Шестидесятники: как они 'проходили» Достоевского

Впрочем, чудное было время. Хоть и душили нас эти падлы, а время было чудесное. Где теперь это время?

В. Аксенов. «Остров Крым»
1

Несколько вечеров подряд Центральное телевидение показывало фильм «Дети XX съезда».

Реакция зрителей была самая разная. От ностальгического самоотождествления, от радостного узнавания — до скептицизма и неприязни.

Стараясь уйти от эмоциональной оценки, я пыталась сравнивать поколение шестидесятников с другими. С теми, кто родился после войны. Кто был в буквальном смысле детьми во время XX съезда. Кто «вошел в разум» тогда, когда даже упоминание об этом съезде свидетельствовало о крамоле. Следующие, мы чувствовали себя опоздавшими. Думая об аллюзиях и историческом поражении шестидесятников, учились на горьком опыте их несбывшихся надежд.

Можно долго перечислять имена. Их много, и многое было шестидесятниками сделано. Иное дошло до читателя, до зрителя гораздо позже времени создания. И вообще — иных уж нет, а те далече.

Проблема не в том, что ими сделано. Проблема в том, почему же они проиграли.

О «чужом опыте» в последнее время появилось много воспоминаний, иногда противоречащих друг другу. Но в целом потрясающих вот чем: подробностями поведения — и самих шестидесятников, и главы государства.

«Хрущев в окружении плотной толпы бросился в обход вдоль стен. Раз за разом раздавались выкрики: 'дерьмо', 'говно', 'мазня'… Хрущев распалялся: 'Кто им разрешил так писать', 'Всех на лесоповал — пусть отработают деньги, которые на них затратило государство', 'Безобразие, что это, осел хвостом писал или что?'».

Тут все-таки крылась какая-то чудовищная загадка. Ведь Хрущев был первым либералом своего, хрущевского времени. Первым шестидесятником. Ведь на его стороне были силы молодой интеллигенции, высвобожденная духовная, интеллектуальная энергия народа. Литература и кино, театр и изобразительное искусство переживали поворот к правде, к гуманистическим ценностям, отказывались от догматизма, от мертвых стереотипов.

И та же самая интеллигенция клялась на Старой площади не только принципами и идеалами революции и Гражданской войны, но и подтверждала верность их методам. «Не могли не запомниться Рождественский и Евтушенко. Рождественский: 'Мое поколение скоро встанет у штурвалов и во главе министерств, мое поколение верно заветам отцов, для нас идеи партии самые родные, мы счастливы, что живем и думаем под ее руководством'. Евтушенко: 'Если кто-нибудь на моем поэтическом вечере скажет что-нибудь антисоветское, я сам своими руками его отведу в органы госбезопасности. Пусть партия знает,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату