«Интеллигенция и перестройка», но и перед внимавшими каждому слову разнообразными работниками посольства, разбросанными по внушительных размеров аудитории, подковой рядов спускавшейся к длинному столу с организаторами встречи и переводчиками, а также сменявшими друг друга на протяжении трех дней ораторами. Невероятных размеров окно, вернее, стеклянная стена выходила на пролив, и в свете яркого, весеннего балтийского дня были видны белоснежные паромы и даже шведское побережье… Пахло морем, весной, гамлетовскими вопросами (Эльсинор под боком), дразнящей, туманящей сознание свободой… Есин но утрам бегал и окунался в море, Герман до утра рассказывал свои истории. И никто еще не покушался на «советскую литературу» — эмигранты вели себя в высшей степени деликатно, уважая чувства другой стороны. Самым нелицеприятным и недипломатичным было выступление Кронида Любарского, снявшее эйфорию объединения и взаимопонимания, разлитую в зале, прямо, в глаза напомнившего о лагерях и тюрьмах, нет, не прошлых, а настоящих, — в частности, о лагере, в котором погиб Анатолий Марченко.
То, что «советской литературе» уготовано, что скоро с помощью Виктора Ерофеева будут отмечаться ее поминки, еще отнюдь не было очевидно.
Вот мнение читателя «Литературной газеты» (а именно на ее страницах эти самые поминки будут вскорости устроены) из Томска, обнародованное в начале года: «…открыл для себя Великую Советскую литературу, прочтя романы Ю. Трифонова, А. Рыбакова, В. Дудинцева, Ч. Айтматова, повести Ю. Аракчеева, А. Приставкина, С. Каледина… Крупным достижением под занавес считаю роман П. Проскурина 'Отречение', опубликованный в журнале 'Москва'…» В обобщенном читательском сознании год, «пронесшийся в атмосфере печатного Ренессанса» (Андрей Вознесенский), не поколебал, а добавил уверенности в значительности «советской литературы» (как «разоблачения» XX съезда в свое время должны были укрепить «законную гордость» и «партийную убежденность» советских людей).
В 1988-м в Москве появились «люберы» — подростки из подмосковных Люберец наводили своею неспровоцированной жестокостью страх на жителей столицы. Вторгалась иная, новая действительность — не утопически-очищенная, которую выстраивали в своем воображении в 1987-м путающие литературу с жизнью либералы-интеллигенты, а реальная, с кровью, преступлениями, рэкетом.
Год работал на разрыв.
С одной стороны, читатель «толстых» журналов с головой окунался в прошлое: симоновскую публикацию в «Знамени» («Глазами человека моего поколения», № 4–6) обсуждали, передавая журналы из рук в руки.
А «люберы» — это была тема «Огонька» прежде всего: эмоционально воздействовал не столько текст, сколько сами фотографии юнцов со скошенными лбами и крутыми затылками.
1988-й — это еще не до конца идеологически размежевавшийся литературный мир: рецензия Владимира Бондаренко, в скором времени — ловкого подручного Александра Проханова по будущей газете «День», на роман «почвенника» Сергея Алексеева «Рой» печатается в том же «Знамени», где и Шатров, и Ямпольский.
Издательство «Художественная литература» в порядке особой срочности тиражом двести тысяч экземпляров издает сборник публицистических статей «Если по совести», где Чингиз Айтматов печатается рядом с Василием Беловым, Григорий Бакланов — с Валентином Распутиным, Юрий Карякин, Николай Шмелев, Андрей Нуйкин, Евгений Евтушенко — с Майей Ганиной и Евгением Носовым. В аннотации к сборнику сказано: «Авторы сборника — активные сторонники перестройки… Споры, столкновение мнений — свидетельство духовного обновления, необратимого, набирающего силу процесса». Сборник издавался фантастическими, невиданными темпами: сдан в набор десятого июня, а подписан в печать — пятнадцатого, того же месяца. Но размежевание, вернее, раскол уже обозначился — просто сборник был подготовлен чуть раньше; в марте 1988-го в «Советской России» опубликована статья Нины Андреевой; через три недели молчания появится ответная полоса в «Правде».
Главное слово 1988 года — хотя тому главному слову уж третий годок пошел — правда.
Статья Игоря Дедкова в «Знамени» (№ 2) называлась «Хождение за правдой, или взыскующие Нового града»:
«…возвращение правды…» (цитата).
Или из Г. Попова цитата: «О первом, главном уроке ясно сказано на XXVII съезде партии… это — урок правды».
Голая правда.
Оголенная, как провода, — убить может.
Правда, правда, ничего, кроме.
Клятва. Или — заклинание?
Правда не только подчиняла себе художественность, но и противопоставлялась ей: «Для меня затруднения и неловкости Дудинцева дороже и выше той бойкой, витиеватой, многословной, болтливой 'художественности', за которой только и видишь претензии, претензии да самодовольство» (И. Дедков).
На заседании редакционной коллегии журнала «Дружба народов», подводящем итоги деятельности журнала за прошедший год, Василь Быков произнес: «Я не знаю, возможен ли какой-то процесс, если не будет сказана вся правда» («ДН», № 6). Действительно, правда стала чуть ли не главной категорией, не только исторической или этической, но и эстетической. Ее отстаивали, за нее боролись, ею побивали, за нее жизнь клали. И тем не менее критики, участвующие в общем деле очищения правды, очищения от десятилетиями накопившейся лжи, в том числе и в самих себе, начали испытывать новую жажду. Вернее, тоску. Тоску но утраченным, вернее, нереализованным возможностям развития родной словесности в XX веке.
Андрей Донатович Синявский ростки многоцветия и артистизма, стилистически любопытные ему, радующие и предвещающие грядущее полнозвучие литературы, разглядел в 1988-м, проанализировав в своем выступлении новую прозу Татьяны Толстой, Вячеслава Пьецуха, Михаила Кураева. К «суровой» прозе с большим трудом возвращался эпитет «изящная».
Именно поэтому стилистические новации с трудом проходили сквозь определенное недоверие — не только политиканствующих староверов, борцов за все кондовое, но и демократов и либералов, правдоискателей и правдолюбцев. Например, публикация — первая в отечестве после столь долгою молчания — тринадцати стихотворений Геннадия Айги («ДН», № 2), поэта с известностью европейской, вызвала оторопь и скепсис. Сама поэтика, ее свежесть и новизна, не вписывалась ни в какой поворот «правды» или «лжи». Так же как поэтика Ивана Жданова, Александра Еременко, Алексея Парщикова, Юрия Арабова. Михаил Эпштейн приветствовал их «метареализм», выходящий «за пределы правдоподобия к высшей метафизической реальности» («Концепты… Метабалы…». «Октябрь», № 4), Карен Степаням, напротив, осудил «новую поэзию» за «некоммуникативность», за «пустые игры на берегу потока жизни», противопоставив ей «поэтов, взыскующих высокой духовной истины» (Олесю Николаеву, Михаила Поздняева, Ольгу Седакову, Елену Шварц).
Критика разделялась и спорила — уже не из-за политических расхождений, а из-за эстетических. Кроме критики публицистической все отчетливее был слышен голос критики эстетической — несмотря на то что погода на дворе еще не устоялась и не очень способствовала эстетическим дискуссиям. Благодаря этим дискуссиям стал всплывать из глубины андеграунд, не только политический, но и эстетический. Конечно, по иронии судьбы имена Ю. Арабова, А. Еременко, В. Кальпиди, хоть и с сомнением в их, скажем так, несомненности, упомянуты критиком на страницах журнала, публикующего в том же номере (№ 11) стихи замминистра иностранных дел Анатолия Ковалева; но все-таки, все-таки, все-таки уже было ясно, кто пришел, а кто уходит.
В 1988-м вышел сборник публицистики, ставший чуть ли не культовым среди перестроечной общественности, «Иного не дано».
Но реакция на его появление и вообще на категоричность выбора одного неизбежного и необходимого («иного не дано») пути со стороны литературной критики, чуть не целиком подавшейся намедни в публицистику, уже была отнюдь не однозначной.
Впрочем, об этом — в анализе главного сюжета следующего, 1989-го, литературного года.
А пока:
— шестидесятники празднуют победу идеи «социализма с человеческим лицом» и реанимируют