оставлять во Львове мать. Она будет так одинока без них. Даже в темноте Ярослав видел устремленные на него глаза Анны.
— При первой же возможности мама приедет к нам, — поспешил успокоить жену Ярослав. — Но… Постараемся сделать все, чтобы нам ехать всей семьей…
…Трамвай резко остановился. Гай вздрогнул.
«Двадцать три года прошло… А я всегда вижу Анну такой, как тогда».
И снова его мучил один и тот же вопрос, на который все эти годы он не находил ответа. Что хотела Анна сказать в ту последнюю минуту? И, может быть, уже в тысячный раз возникает перед ним прощальный вечер…
…Анна вся светится радостью.
— Взгляни, Славцю, я пошила тебе новую сорочку. Нравится?
— Еще бы, ты же у меня мастер на все руки!
Послышался осторожный стук в дверь.
— Прошу, войдите, — весело отозвалась Анна.
Вбежал испуганный сынишка дворника.
— Жандармы до вас!
— Ярослав! — вскрикнула Анна.
— Не бойся… Гнатко, скажешь отцу: литературу, которую получили из Женевы, пусть передаст академику[3] Ивану Соколу. Запомнишь? — быстро проговорил Ярослав.
— Ивану Соколу, — прошептал мальчик, косясь на дверь.
Внезапно без стука в комнату протиснулась перепуганная насмерть хозяйка меблированных комнат пани Магда Гжибовская, за ней три жандарма и мрачный, как грозовая туча, дворник Остап Мартынчук.
И прежде чем жандарм успел шагнуть к Ярославу с наручниками, Ярослав прижал к своей груди жену.
— Только не плачь… Не плачь, Анночка, не надо… Я скоро вернусь…
— Ярослав, я с тобой…
— Что ты!
— Хватит вам, пани! — отстраняя Анну, сурово проговорил жандарм и надел Ярославу стальные наручники. — Прошу за мной, пане Ясинский.
— Зачем вы надели ему наручники? Разве он преступник? — крикнула Анна с таким отчаянием, что жандарм даже отпрянул от Ярослава.
— Таков приказ, пани…
В комнату ворвалась взволнованная Барбара Дембовская.
— Аннуся, не выходи на улицу, дитятко мое! — со слезами в голосе начала она уговаривать дочь. — Пусть люди думают что хотят, только тебе выходить не нужно…
— Мама верно говорит, Анночка, не выходи, так будет лучше, — попросил Ярослав, тихо добавив при этом: — Вам тут оставаться опасно… поезжайте в Прагу… Там я вас найду… — И снова: — Только не плачь, родная моя. Ну, Анночка!..
— Возвращайся, я буду тебя ждать…
И в тот момент, когда жандарм должен был захлопнуть глухую, кованую дверь кареты, Анна выбежала на улицу и, протянув обе руки, крикнула:
— Ярослав! Я хотела тебе сказать!..
Но захлопнулась тяжелая дверь, и карета тронулась, загромыхав колесами по мостовой…
Гай очнулся, когда громкий голос кондуктора оповестил:
— Центр, панове!
— А, — проговорил Гай, поднялся и направился к двери.
— Проше пана, пляц Бернардинов будет вон там, справа, — пояснил кондуктор.
— Благодарю, — почтительно сняв шляпу, Гай пожелал кондуктору доброго здоровья.
На башне городской ратуши часы пробили десять раз, когда Гай переходил площадь Рынок. Миновав двух каменных львов, много лет бессменно охранявших вход в ратушу, Гай вышел к мрачному костелу монастыря ордена иезуитов. Повеяло далеким средневековьем. Однако и здесь произошли изменения: исчезла быстротекущая Полтва, когда-то разделявшая улицу. Реку заковали в бетон и загнали под землю. Над ней теперь шелестит листвой аллея молоденьких кленов, а по обе стороны аллеи поднялись многоэтажные дома. Некоторые из них — еще в паутине лесов.
Гай пересек улицу и по аллее пошел в сторону Краковского предместья. В перспективе аллеи внимание его привлекло величественное здание с огромными колоннами и арками. Приблизившись, Гай увидел роскошный фасад городского театра, украшенный каменными фигурами. Сквозь распахнутые настежь двери трех центральных подъездов виден был белый мрамор вестибюля, залитый светом хрустальных люстр и множества газовых бра.
Не сразу Гаю посчастливилось выбраться из гущи карет, теснившихся перед театральными подъездами. А когда он свернул вправо в узкую, плохо вымощенную улочку, его догнал босоногий чернявый мальчуган лет девяти. Болезненно подергивая худенькими плечиками, он жалобно попросил:
— Паночку вельможный, подайте сиротке на хлеб…
Они стояли под фонарем, и от Гая не укрылась страшная истощенность мальчика, его жалкие лохмотья, недетская печаль в черных глазенках, окруженных лиловой синевой. Гай погладил мальчика но жестким, давно не мытым волосам.
— Где же ты живешь, хлопче?
— Тут, на Подзамче, с дедом. Только он, не дай боже такого моему врагу, — совсем по-стариковски скорбно прошептал маленький нищий, — мой дедушка совсем не видит, ослеп. Отвернулись заказчики. Никто уже не приносит подбивать каблуки.
Гай нашел в кармане монетку и протянул мальчику.
— Дай вам боже здоровья, паночку, — наклонился тот к руке Гая.
— А это уж лишнее, — Гай нахмурился и едва успел отдернуть руку.
Давидка — так звали маленького нищего — растерялся. Ведь дедушка учил его, что надо всегда целовать руку господам, которые подают милостыню. Так делают все, кто вынужден попрошайничать.
Гай вздохнул, не проронив ни слова. Но прежде чем уйти, ласково улыбнулся мальчику, и тот снова почувствовал большую теплую ладонь на своей голове.
Давидка безмолвно провожал Гая благодарным взглядом, пока тот не скрылся за углом.
МАЛЕНЬКИЙ НИЩИЙ
Давидка, привыкший к затрещинам, насмешкам, издевательствам и обидам, зажав в руке драгоценную шистку,[4] задумался: как бы хорошо было, если бы этот добрый пан профессор[5] (так почему-то мальчик сразу окрестил Гая) жил в ихнем дворе. Он не давал бы Давидку в обиду, как когда-то ласковая мамуня и отец, умершие два года назад от тифа.
Нельзя сказать, что у маленького Давидки совсем нет друзей. У него они есть. Вот хотя бы каменщик Гнат Мартынчук, его жена пани Мартынчукова и их сын — русый, ясноглазый Ромко, всего на три года старший Давидки.
Пани Мартынчукова этой весной, перед пасхой, подарила Давидке новые штаны на лямках и рубашку, правда, не новую, — Ромка носил. Эта добрая женщина залатала ее на спине и локтях, и вышла рубаха прямо-таки как из магазина! Это свое богатство Давидка надевает только по большим праздникам, когда ведет своего дедушку за руку в синагогу на Старый Рынок.
Кто-кто, а Давидка знает, что пани Катря Мартынчукова совсем не злая женщина — это у нее только