Гаснет эхо. Запевают где-то
Путевую песню поезда.
И на землю росчерком ракеты
За звездою падает звезда.
Сколько тайн в заоблачном мерцанье!
И на крик испуганной совы
Отвечают сдержанным молчаньем
Звездные медведицы и львы.
Эй, мечтатель, опускайся с высей,
В даль ночную пристально взгляни:
Видишь, как далекий город высек
Над собою чистые огни.
Там куются крылья для полетов,
Люди без мечты не могут жить,
Кто-то спит, а кто-то жив заботой,
Чтоб огни и звезды подружить.
СЕДИНА
Солдат в бою седеет быстро
Не оттого, что смерть близка,
Не оттого, что грянет выстрел
И пуля свистнет у виска.
Одна лишь мысль его тревожит,
Она, как рана, сердце жжет.
Кто, если голову он сложит,
Его Отчизну сбережет?
Кто отстоит леса и пашни,
Детей избавит от обид
И счастье, ставшее вчерашним,
Поникшим вдовам возвратит?
Седеют женщины России
Не оттого, что жизнь трудна.
Они и без того испили
Все чаши горестей сполна.
Они давно отголосили,
Оплакав тысячи смертей,
Седеют женщины России,
Пугаясь седины детей.
НА ПОЛЕ БРАНИ
Сколько в поле цветов расцвело —
Голубых, фиолетовых, синих!
Их ветрами сюда занесло,
Чтоб почтить все печали России.
ВОСПАЛЕНИЕ ЛЕГКИХ
Сережка привычным движением еще не отошедших с мороза рук поджег сигарету, раза два затянулся, но тут же с недоумением выбросил ее и повертел перед глазами всю пачку. Сигареты как сигареты — ростовские, «Прима», и с утра он уже успел выкурить штук семь-восемь.
От новой попытки закурить начался неожиданно злой неуемный кашель. Продрогшее тело обдало несогревающим жаром, на шее противно задергалась жилка.
— Веревки, что ль, они туда насовали? — недовольно проговорил Сережка, утирая слезинки. — Дай- ка, дядь Гриш, папиросу…
Старик Бубнов не торопясь слазил за отворот полушубка и протянул помятую «беломорину».
— На, грейся, — сказал.
Сережка закурил в третий раз и поморщился.
— Дым какой-то, как от известки… удушливый. А носом потянешь — вроде смола горит. Тьфу!
Бубнов хмыкнул.
— Это на тебя, парень, бес какой-то напал. Выдумает тоже — известка! — Сам он курил аппетитно.
Сережка прикоснулся спиной к голландке, занимавшей почти половину сторожки, снял шапку.
— Хоть немножко перехвачу у тебя, — переменил разговор.
— Давно бы надо зайти, — по-хозяйски отозвался Бубнов. — И вчера цельный день проторчал на юру, и нынче… От нашли погоду! Да я бы ни за какие деньги один не взялся. Сдались они…
Старик хотел, скорее всего, сказать «нашли дурака», а не «погоду», и Сережке продолжать разговор расхотелось.
— Да, ничё, — вяло проговорил он, гася недокуренную папиросу.
Голландка была хорошо протоплена, а спина все никак не отогревалась. Только озноб какой-то прошел от поясницы к лопаткам. В груди опять захрипело, и Сережка попробовал слегка, — кхе — кхе, — откашляться.
— Ты чё эт, как овечка по осени заперхал? — спросил Бубнов. — Простуженный, что ль, был?
— Да вроде нет, — отозвался Сережка, и кашель прорвался с новой силой.
— Ну, значит, вчерась подхватил, а нынче добавил, как следовает, — спокойно рассудил старик, — Счас бы в нутря чего для сугрева. Есть? Плохо. У меня и подавно нету.
Теперь стало ясно, почему не лезло курево: простыл.
И, конечно, то, что Сережка сделал сегодня, меньше всего напоминало самоотверженный, поступок. Развороченную весовую должны были чинить сами трактористы, дело-то чисто топорное, а он даже напарника не попросил, герой. Фуражиру лень было рукавицы снимать, хоть и подходил раза по четыре на день, а с весовщика такой же спрос, что и с Бубнова. Пенсионер — не захочет, не заставишь. Раньше еще добавляли: а возьмется, не оттащишь, — но это только к слову выходило.
Однако про дуроломную работу пора было забыть: сделана.
Сережка вспомнил, как первый раз обморозился на Севере, вспомнил свое недолеченное однажды воспаление легких, а дальше мысли сами выбирали дорогу…
Нахлобучив шапку, он сунул в карман отсыревшие в тепле варежки, пробормотал, глядя под ноги:
— Ну, ладно, я пошел, дядь Гриш.
— Давай, давай. А водку ты с перчиком прими, лекарство верное.