На ветру тепло из-под фуфайки быстро улетучилось, и озноба ощущаться вроде не стало. Только лицо и на холоде горело.
Подволакивая тяжелый ящик с инструментом, Сережка пошел со скотного двора. Заносить инструмент в столярку не стал — лишний крюк, но больше сократить дорогу домой не удалось: задами намело сугробов, пока пролезешь… Да и улицей тоже было убродно.
Шел пятый час, когда он добрался до своего двора. Настины следы были уже переметены, но в доме еще топилась голландка, серенькие струйки дыма жадно слизывал с обреза трубы северный ветер.
Раздевшись, Сережка сразу присел к голландке и расшуровал кочережкой спекшийся уголь. В топке вспыхнуло яркое пламя, и, не торопясь закрывать дверцу, Сережка как следует отогрел руки.
Искать водку дома было бесполезно, здесь ее никогда не держали. По праздникам обходились вермутом, а теперь уж и самих праздников с год, пожалуй, не было.
Откопав в ящике с чистым бельем свитер, Сережка переоделся, достал было сигареты, но, вспомнив неудачные попытки в сторожке, отложил. Аккуратно вылил в ведро под рукомойником остатки утреннего чая, налил свежей воды и поставил чайник на плитку. «Чифирнем по-остяцки», — подумал Сережка, и уже от одной мысли о чае ему стало вроде теплее.
Поколдовав над заваркой, Сережка перешел от нечего делать в горницу, но сумрак и стойкий запах нафталина и каких-то лекарств снова дохнули холодом.
Окна в доме были маленькие, сидящие глубоко в саманной стене и теперь, залепленные снегом и занавешенные цветным тяжелым тюлем, совсем не давали света. И, наверное, от этого старый фикус в углу показался Сережке какой-то фантастической птицей, огромной и печальной, сложившей широкие крылья с крупным пером и вобравшей шею. А четыре тугих подушки на высокой постели грозили этой птице тяжким снежным обвалом. И олень, намалеванный каким-то цыганом на простыне, ставшей от этого настенным ковром, казался в сумраке злым и голодным волком.
Чертовщина эта смутила Сережку, и он резко повернул выключатель. Свет не загорелся.
— Так, чифирнули, — пробормотал он досадливо.
Присев перед дверцей голландки, он потом долго устраивал кочережкой прогоревший уголь, а когда выпрямился, в голове, как кнутом, хлестнула раза три кровь, и суставы в ногах показались механическими, развинченными.
«Разбирает, зараза», — подумал Сережка.
Прикрыв до нормы трубу, он лег на топчан и затих, прислушиваясь к въедливому тиканью старых ходиков, под которое расползалось в нем черными тараканами недомогание.
— Так — его, так — его…
«Ладно, если только простудился», — подумал Сережка. Дыхание его стало сухим и горячим, а это могло означать и кое-что посерьезней.
Лежать в темноте за голландкой бывало тоскливо и раньше. А теперь еще ко всему добавлялось бунчание проводов, монотонное и какое-то отлетное, шорох поземки по нижним звеньям окошек, шорохи на чердаке… Радио молчало.
В детстве Сережкино место было на печке около бабки, и тоски он тогда, конечно, никакой не знал, ни в какую погоду. И потом, когда подрастал, не знался с этой штукой. Вот и получается, что надо было прожить тридцать пять лет, чтобы испытать и это. Правда, накатывало только зимой, по вечерам…
Летом Сережка тоже внешне особенно не менялся, но тогда у него бывала добрая работа, и, главное, каждый день он запускал свой деревообрабатывающий станок 1956 года выпуска. Эта трудолюбивая машинка, после того, как Сережка отладил ее, наготовил приспособлений, сделала его по плотницкой части и вовсе всемогущим.
Зимой Сережка неторопливо вязал в столярке рамы, сшивал двери, сбивал лавки и столы для вагончиков, но всего этого колхозу требовалось немного, и Сережка оживал только, когда выпадал какой- нибудь индивидуальный заказ.
Приходил, к примеру, заказчик с обмерком и квитанцией и просил сделать пары три наличников, без премудростей, лишь бы побыстрее. Приняв заказ, Сережка и делал все быстро, только, когда приезжал хозяин за поделками, обязательно выходил приятный конфуз.
— Вон твои наличники, забирай, — вроде бы с неохотой бросал Сережка и, отойдя в сторонку, закуривал.
— Эти? — удивлялся хозяин.
— Ну.
— Да ты что! — и он забывал, что минуту назад куда-то торопился. — Змейка… зубчики… розанчики!.. Серьга, да когда ж ты управился!
Сережка в таких случаях сдержанно улыбался. И наотрез отказывался от магарыча. Говорил, что на Севере взял свое чистым спиртом. Выпивать поллитровку хозяину обычно приходилось с кем придется. Может, еще и поэтому не больно-то уважительно относились односельчане к Сережке, и зимой совсем переставали замечать его. Сунули на весовую эту, — под руку, подвернулся…
А летом возобновлялось бесконечное строительство новой фермы, и Сережка со своим станком поневоле оказывался в центре событий. И тогда чуть ли не каждую минуту происходили маленькие чудеса: из корявых, недавно с лесопилки досок Сережка делал на станке отфугованную, обрезанную, матово светящуюся… красоту.
Вялые мысли постепенно стали путаться, и, лежа навзничь, Сережка временами ощущал легкое головокружение, приливы крови к голове и ее толчку в висках, короткие и шипящие. Поднималась, Сережка знал это отлично, температура.
«Опять не тронь лежачего», — с досадой подумал он, отворачиваясь к стене. После возвращения с Севера не было года, чтобы болезни обходили его. Хорошо еще, что умел отлеживаться дома.
Незаметно для себя Сережка забылся.
И почти сразу, размывая грань между сном и явью, полезла в голову какая-то чертовщина.
Сережке пригрезилось вдруг, что стоит он на возвышении каком-то, одет в чистое, причесан, а снизу на него уставились тысячи глаз и рты раскрытые. И ему вроде бы надо что-то особое сказать всем этим жаждущим, и сказать кратко и убедительно. А толпу Сережка вроде бы собрал сам, а слов нужных не находит. И тогда начинает перекатывать их в голове, как болтики с гаечками, силясь свинтить, что-то единственно подходящее. Ему кажется, что промучился он уже час или больше, а толпа внизу все так же терпеливо ждет, и глаза ее не мигают.
Тогда Сережка хватает топор и начинает вытесывать слова свои из березовых поленьев. Работает быстро, щепье летит во все стороны, — и вот уже последний удар, решающий. Сережка страшно замахивается, но в руке ничего не остается, только пальцы заливает алая кровь. Он бросает топор, хочет убежать, сдаться, и опять натыкается на эти рты и глаза. В досаде он топает ногой, даже матерится вроде, и тут слышит под ногами металлический звон.
Сережка соскакивает с возвышения и вдруг видит, что ломал комедию на своем станке. Щербатая пасть его, в которой упрятаны острые фрезы, добродушно ухмыляется, а пудовый противовес сам собой перекидывается влево, и на станке взвизгивает циркулярка.
«Ага!» — кричит Сережка, забывая об окровавленных руках. В поисках материала он озирается по сторонам, а вокруг все та же толпа, — глаза да рты раскрытые. «Что жа, и вы годитесь! — смеется Сережка и, заметив в толпе старика Бубнова, манит его пальцем. — Иди-ка ты, Григорий Иваныч. Сейчас мы вам скажем наше последнее слово!» Станок вторит ему радостным визгом…
— Ты чего там, уснул? — слышит вдруг Сережка сквозь дикий вой в ушах голос жены и, очнувшись, садится на топчане.
В комнате ярко горит свет, Настя, с багровым от ветра лицом, в спущенном на плечи платке, смотрит на него спокойно и, как всегда, печально. Встряхнув головой, Сережка поднимается на ноги.
Во сне его еще больше разожгло, и ноги кажутся ватными и ненадежными.
Настя вопросительно посмотрела на него.
— Да вроде бы простыл, — виновато проговорил Сережка. — Температура… — Грудь у него уже раздирала ломота.
— Аспирина нет, — сказала Настя, стаскивая платок.
— Грудь болит, — признался Сережка.