где он по утрам работает, пишет, а попозже, осторожно постучав, робко заглядывает жена, и с уважительной нежностью: «Ванюшечка, будет тебе трудиться! Пирожки на столе. Твои любимые…»

Жрать-то, жрать как хочется! Шуст услышал голос Фроси, зовущий в столовую, и нехотя поднялся. Ну, ясное дело: на столе ни сухаря, только пара чашек; от густого аромата желудок судорожно сжался и выбросил прямо в мозг порцию ядовитой желчи…

— Хоть бы бутербродов каких настрогала, — Шуст еле сдержал себя, чтобы не выругаться.

— Возьми конфетку в буфете, — рассеянно отозвалась Фрося, присаживаясь боком. — Я посплю, вечером будет ужин. Или булочку — черствая, правда…

Он с раздражением отбросил льняную салфетку, но в хлебнице оказалось пусто. Сел напротив, придвинул чашку, сделал глоток. Бросил еще четыре куска сахару, размешал. От кофе под ложечкой еще тоскливее заныло. Ладно-ладно, пусть поспит, потом разберемся. Он искоса взглянул на Фросю — лицо снова теряло краски, глаза мутно блуждали.

— Ваня, — жалобно протянула, — хоть ты-то понимаешь, что случилось? Я же теперь совсем-совсем одна. С тех пор, как отец с матерью умерли, Саша с меня глаз не спускал. А я была знаешь какая? Строптивая, нервная, крученая, чуть что — в слезы… Вообрази: он мне по утрам косички плел… От всего ради меня отказался — от семьи, от женщины, которую любил. Ради чего? Зачем? Посмотри на меня, я же ущербная, ни на что не гожусь…

Шуст упорно молчал, не отводя взгляда от ее худой подрагивающей руки, которая держала чашку на весу и никак не могла поднести к губам.

— Он был благородным человеком, Иван. Таких теперь нет. И ты не он, — Фрося наконец сделала глоток и поморщилась. — Ох, не могу!.. — она вернула чашку на стол. — Ты другой. Тоже хороший, но другой породы. Ты живучий, а он был хрупкий, как… Я попробую… попробую привыкнуть. Все равно ближе тебя у меня никого.

— Не нужно!

— Что? — она рассеянно потерла висок. — Голова болит… Чего не нужно?

— Привыкать. Евфросиния! Иван Шуст — не старое платье, которое можно износить до дыр и выбросить на помойку. Если хочешь стать моей женой, ты должна совершенно измениться. Поменять вкусы и привычки, начать работать, стать полноценным членом общества…

— Зачем? Ах, боже ты мой, Ваня! Какой же ты наивный дурак…

— Не смей так со мной говорить! — Шуст вскочил, чувствуя, что вот-вот расплачется. — Я вот сейчас уйду окончательно, и сиди тут одна… лей крокодиловы слезы. Жалкая лицемерка! Ты же сама сплошь и рядом подставляла брата! Ты думаешь, Булавин не знал, с кем ты хороводишься? Да он только и делал, что прикрывал тебя и вытаскивал из грязи…

— Что, доносить побежишь? Беги, — Фрося тоже привстала. — Праведник… По-твоему, я не в курсе, на кого ты там доносы кропаешь?.. Ох, господи, как же мне худо… Иван, не надо… хватит… хватит этих пошлых ссор. Я не хотела тебя обидеть, прости меня, голубчик… Лечь хочу, каждая мышца ноет, каждая клеточка просто вопит… Посиди со мной, Ваня!..

Он отвел ее в комнату. Фрося шла безвольно, обмякнув, будто в полуобмороке. Уложил, не раздевая, поверх плюшевого покрывала, задернул штору, чтобы свет не резал глаза. Она пожаловалась, что мерзнут ноги, и Шуст закутал узкие ледяные ступни старым банным халатом в синюю и белую полоску. Булавинским — висел на крючке в ванной комнате, куда он заглянул вымыть руки. От халата все еще пахло одеколоном «Северный» — ни с каким другим не спутать, а в кармане лежал мятый листок, исписанный почерком хозяина. Шуст, не читая, сунул бумажку в карман. Сел рядом с девушкой, взял безвольную руку. Фрося смотрела умоляюще.

— Где? — негромко спросил Шуст.

— В шкафчике, — ответила Фрося сухими губами и отвернулась.

Шуст поднялся, отыскал пакет, который принес. В шкафчике, среди мелкой дребедени, обнаружился никелированный стерилизатор, а в нем несколько шприцов и иглы. Он выбрал двухкубовый и пошел в кухню, где было светло, чтобы все приготовить.

Делал он это не впервые и знал необходимую дозу — ровно столько, чтобы губы Фроси утратили синюшность, кожа разгладилась, глаза зазеленели и расширились прыгающие зрачки. Она оживет, задвигается, глубоко задышит, скулы начнут медленно розоветь, а речь станет язвительной и нежной. Она его захочет. Шуст вспомнил, что он все еще в носках, отложил шприц и вернулся в кухню уже обутый… Протер иглу спиртом, наполнил, удостоверился, что объем слегка желтоватой жидкости в цилиндре выше обычного на три деления, удалил воздух и, почему-то озираясь, отправился к девушке.

Она, казалось, задремала. Лицо откинуто, левая рука за головой. Но как только он откинул халат и склонился, Фрося слабо зашевелилась.

— Лежи смирно, — строго сказал он, оголяя смуглое бедро. — Скоро будет совсем хорошо…

Девушка вздрогнула и затихла. Шуст ждал, поглядывая на часы. Когда прошло семь минут, он положил опустевший шприц рядом с ее правой рукой, прижатой к телу, еще теплой, и, больше ни к чему не прикасаясь, вышел из комнаты. А затем и из этого дома, в котором ему не нашлось места.

Измученный желудок бунтовал, сердце взлетало и проваливалось, будто им лупили в футбол бесы, однако голова была ясной. Иван Митрофанович летел в наркомат просвещения, чтобы успеть переговорить со Смальцугой или, на худой конец, зафиксировать свое присутствие в его приемной. Самое время принять давнее предложение Назара Лукича и завтра прямо с утра отправиться в длительную командировку в область, на которую что-то не находилось охотников. Причины у всех были разные, но веские: у кого гипертония, кто дачу ремонтирует, кто в загуле, а кому и просто так — западло.

Шуст был здоров, не брезглив и совершенно свободен.

6

Сильвестра не особенно занимал вопрос, почему взяли Юлианова, а к нему проявили снисхождение. Даже рекомендовали на должность в городе, который вот-вот должен стать столицей. Туда уже многие перебрались по своевременной наводке сверху…

Не сегодня, так завтра, не здесь, так в другом месте за мной придут и разлучат навеки с Дариной и девочками. И приговор уже не будет таким, как тот, что несколько лет назад огласили в Оперном театре. Никто не станет тратить время и народные средства на создание видимости судебного процесса, на адвокатов и обвинителей; порядок в государстве требует твердой руки и суровых мер — слишком уж разболтались говоруны и обнаглели заклятые враги.

Вчера встретил во дворе безработного Сабрука — сказал, тоже едет, но в Москву. Без театра чувствует себя одноклеточным и не страшится никакого исхода, потому что утратил всякий смысл. Талантливый и истерзанный. Человек божий. Красивый и никому не нужный, кроме собственной матери. Цвет нации осядет пеплом и пылью на голую, утоптанную грязными кирзачами и заплеванную землю, разлетится по ветру…

Поначалу их было трое: Петр Хорунжий, Саша Булавин и горбун Иосиф. Гаркуша как раз в ту пору поселился со своей сероглазой Наташей в известном в городе доходном доме бакалейщиков братьев Осипенко. Дом стоял на Рымарской, рядом с Оперой, так что потом, когда жена Иосифа отказала Балию и вскоре погибла, на открытые процессы «Союза Освобождения» — вчерашних коллег и учителей — было рукой подать.

Окна их комнатки располагались прямо над аркой в глубине прямоугольного проходного двора. Именно там и стали собираться. Но это уже после того, как мы с Юлиановым примкнули к троице. Пиво, раки, играли в «железку» и «очко» — на деньги, разумеется. Хорунжий любил азарт, хотя постоянно проигрывал. Случались и покрепче напитки; в такие вечера Юлианов быстро уходил — он, как и горбун, знал во всем меру. Однажды Павел привел с собой Майю Светличную, еще был жив ее муж. Какой она показалась нам строгой и чопорной, какой прекрасной… Иногда Наташа жарила пирожки с ливером и капустой, лениво и беззлобно переругиваясь с соседками в коммунальной кухне на десяток семейств. Ставила их на стол, дымящиеся, мерцая туманными очами, отчего Булавин забывал дышать и жевать. И я

Вы читаете Моя сумасшедшая
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×