проглядел его, а “счастье было так возможно, так близко!” И как прежде Алеко к Земфире, так и он устремляется к Татьяне, ища в новой причудливой фантазии всех своих разрешений.
Да разве этого не видит в нем Татьяна, да разве она не разглядела его уже давно?.. У него никакой почвы, это былинка, носимая ветром. Не такова она вовсе: у ней и в отчаянии и в страдальческом сознании, что погибла ее жизнь, все-таки есть нечто твердое и незыблемое, на что опирается ее душа. Это ее воспоминания детства, воспоминания родины, деревенской глуши, в которой началась ее смиренная, чистая жизнь, - это “крест и тень ветвей над могилой ее бедной няни”. О, эти воспоминания и прежние образы ей теперь всего драгоценнее, эти образы одни
только и остались ей, но они-то и спасают ее душу от окончательного отчаяния. И этого немало, нет, тут уже многое, потому что тут целое основание, тут нечто незыблемое и неразрушимое. Тут соприкосновение с родиной, с родным народом, с его святынею. А у него что есть и кто он такой? Не идти же ей за ним из сострадания, чтобы только потешить его… Нет, Татьяна не могла пойти за Онегиным”.
Итак, гордый Онегин, не найдя счастья и смысла жизни в первом варианте, уже в образе Алеко у Пушкина опять “отправился с мировою тоской своею и с пролитою в глупенькой злости кровью на руках своих скитаться по родине, не примечая ее, и, кипя здоровьем и силою, восклицать с проклятиями: Я молод, жизнь во мне крепка, Чего мне ждать, тоска, тоска!”
И от этой тоски Онегин-Алеко заехал поразвлечься, развеять свою тоску и бессмысленность жизни романтикой к цыганам (поэма А. Пушкина “Цыгане”). Но цыгане были не глупее Татьяны и, - одно дело приехал на пару деньков - повеселился - заплатил - и уехал, а другое - ему понравилось, его понесло, задержался и “наломал дров”, и даже решил остаться, но - Ф. М. Достоевский:
“Не только для мировой гармонии, но даже и для цыган не пригодился несчастный мечтатель, и они выгоняют его - без отмщения, без злобы, величаво и простодушно:
Оставь нас, гордый человек; Мы дики, нет у нас законов, Мы не терзаем, не казним.
Всё это, конечно, фантастично, но “гордый-то человек” реален и метко схвачен. В первый раз схвачен он у нас Пушкиным, и это надо запомнить. Именно, именно, чуть не по нем, и он злобно растерзает и казнит за свою обиду или, что даже удобнее, вспомнив о принадлежности своей к одному из четырнадцати классов, сам возопиет, может быть (ибо случалось и это), к закону, терзающему и казнящему, и призовет его, только бы отомщена была личная обида его…
Тут уже подсказывается русское решение вопроса, “проклятого вопроса”, по народной вере и правде: “Смирись, гордый человек, и прежде всего сломи свою гордость. Смирись, праздный человек, и прежде всего потрудись на родной ниве”, вот это решение по народной правде и народному разуму. “Не вне тебя правда, а в тебе самом; найди себя в себе, подчини себя себе, овладей собой - и узришь правду. Не в вещах эта правда, не вне тебя и не за морем где-нибудь, а прежде всего в твоем собственном труде над собою. Победишь себя, усмиришь себя - и станешь свободен как никогда и не воображал себе, и начнешь великое дело, и других свободными сделаешь, и узришь счастье, ибо наполнится жизнь твоя, и поймешь наконец народ свой и святую правду его.
Не у цыган и нигде мировая гармония, если ты первый сам ее недостоин, злобен и горд и требуешь жизни даром, даже и не предполагая, что за нее надобно заплатить”. Это решение вопроса в поэме Пушкина (”Цыгане”) уже сильно подсказано. Еще яснее выражено оно в “Евгении Онегине”, поэме уже не фантастической, но осязательно реальной, в которой воплощена настоящая русская жизнь с такою творческою силой и с такою законченностию, какой и не бывало до Пушкина, да и после его, пожалуй”.
И Ф. М. Достоевский не скрывал, что он пытался изо всех сил и силой своего таланта продолжить эту линию А. Пушкина, это дело А. Пушкина, и он не скрывал, что целенаправленно назвал свой знаменитый роман - “Бесы”, взяв эту идею у А. С. Пушкина из его одноименного стихотворения: “Бес благородный скуки тайной”.
И в своей повести “Записки из подполья” Ф. М. Достоевский попытался показать следующую стадию “прогресса” этого гордого праздного барчука Онегина-Алеко, который разозлился на окружающий Мир- общество, обиделся на него, наершился, и в этом состоянии покинул общество, отделился, отщепился, обособился в своём гордом недовольном и озлобленном мирке-сознании, в своём футляре, в своём коконе. И этот маленький люциферик - это не “лишний человек в обществе”, который в своём прогрессе якобы перерос отсталое российское общество, обогнал его, и отсталое общество его не поняло и отвергло, - как десятки лет объясняли и объясняют нашим школьникам и студентам старо-шаблонно учителя и профессора, нет - этот бездельник-бунтарь является добровольным отщепенцем-обособленцем. И этот исторический момент в истории России чутко уловил Ф. М. Достоевский:
“Право, мне всё кажется, что у нас наступила какая-то эпоха всеобщего “обособления”. Все обособляются, уединяются, всякому хочется выдумать что-нибудь свое собственное, новое и неслыханное… Он проповедует новое, он прямо ставит идеал нового слова и нового человека. Он не знает ни европейской литературы, ни своей; он ничего не читал, да и не станет читать. Он не только не читал Пушкина и Тургенева, но, право, вряд ли читал и своих, т. е. Белинского и Добролюбова.
Он выводит новых героев и новых женщин, и вся новость их заключается в том, что они прямо делают свой десятый шаг, забыв о девяти первых, а потому вдруг очутываются в фальшивейшем положении, в каком только можно представить, и гибнут в назидание читателю…”.
Со времен СССР наши учителя и профессора или “по инерции”, или по собственной глупости или по собственному идеологическому либеральному убеждению объясняют, что этот отщепенец не обгонял в своём развитии общество, нет - он-то развивался гармонично правильно, а вот российское общество почему-то сильно запаздывало в развитии, не догоняло “героя”, отставало - поэтому у этого “прогрессивного” и возникла благородная революционная мысль: подтянуть российское общество до нужной ступени прогресса, и если надо то и (по Белинскому, Герцену и пр.) силой и ценой крови.
Ф. М. Достоевский думал совсем иначе и объяснял, что происходило с этим отщепенцем- люцифериком-бесом на стадии обособления уже в его эпоху:
“А тут как раз подоспело освобождение крестьян, а с ним вместе - разложение и “обособление” нашего интеллигентного общества во всех возможных смыслах. Люди не узнавали друг друга, и либералы не узнавали своих же либералов. И сколько было потом грустных недоумений, тяжелых разочарований! Бесстыднейшие ретрограды вылетали иногда вдруг вперед, как прогрессисты и руководители, и имели успех. Что же могли видеть многие тогдашние дети в своих отцах, какие воспоминания могли сохраниться в них от их детства и отрочества? Цинизм, глумление, безжалостные посягновения на первые нежные святые верования детей; затем нередко открытый разврат отцов и матерей, с уверением и научением, что так и следует, что это-то и истинные “трезвые” отношения. Прибавьте множество расстроившихся состояний, а вследствие того нетерпеливое недовольство, громкие слова, прикрывающие лишь эгоистическую, мелкую злобу за материальные неудачи, - о, юноши могли это наконец разобрать и осмыслить! А так как юность чиста, светла и великодушна, то, конечно, могло случиться, что иные из юношей не захотели пойти за такими отцами и отвергли их “трезвые” наставления. Таким образом, подобное “либеральное” воспитание и могло произвести совсем обратные следствия, по крайней мере в некоторых примерах. Вот эти-то, может быть, юноши и подростки и ищут теперь новых путей и прямо начинают с отпора тому ненавистному им циклу идей, который встретили они в детстве, в своих родных гнездах…
Он мигом “уединился и обособился”, нашу христианскую веру тотчас же и тщательно обошел, всё это прежнее устранил и немедленно выдумал свою веру, тоже христианскую, но зато “свою собственную”. У него жена и дети. С женой он не живет, а дети в чужих руках. Он на днях бежал в Америку, очень может быть, чтоб проповедовать там новую веру. Одним словом, каждый сам по себе и каждый по- своему, и неужто они только оригинальничают, представляются? Вовсе нет. Нынче у нас момент скорее правдивый, чем рефлекторный. Многие, и, может быть, очень многие, действительно тоскуют и страдают; они в самом деле и серьезнейшим образом порвали все прежние связи и принуждены начинать сначала,