Ты можешь эмигрировать — и со все более отстраненной улыбкой следить издали за патетической суетой восточноевропейской интеллигенции. Читать эзоповы обороты в письмах друзей, насмешливо выслушивать конспиративные их сообщения; как правило, они чего-нибудь у тебя просят. Толковать о своих трудностях новым друзьям, которые понимают все это не намного лучше, чем если бы ты жаловался, как трудно добывать огонь трением друг о друга двух камешков. Тебе бы стали немного скучны судьбоносные проблемы, волнующие знакомых на родине: получат они загранпаспорт или не получат, кто кому написал апелляцию, кто у кого получил аудиенцию? Ты с усмешкой вспоминал бы о публичной роли слухов: ты ведь и сам привык производить селекцию и, обдумав долетевшую до тебя устную информацию, решать, что с ней делать: переиначить, или проигнорировать, или просто передать дальше. Те, кто замешан, те, кто не замешан, — кастрюля одна, и суп в ней будет из всех один. Никто вокруг не стреляет, никто не митингует, все читают одни и те же книги, встречаются на одних и тех же концертах и посольских приемах, но есть чистые, получистые и нечистые.
Молодежь требует для себя места под солнцем, дерзит пожилым, пожилые сердятся и обижаются. Книгу Н., помусолив несколько лет, все же издали; не так уж она и хороша, эта книга. О. не лишили его поста, а П., его друга, лишили; что бы это могло значить? Кого и как часто поминает пресса на Западе, кто пишет запрещенные вещи под своим именем, кто пишет запрещенные вещи под псевдонимом, у кого просят интервью, кто дает, кто не дает, почему? Ты работаешь над критической теорией, он — над теоретической критикой, ты каждый год подписываешь какое-ни-будь заявление, он обещает, но в последний момент растворяется, ты приобрел для летнего отдыха глинобитный домик, ему хватило на водяную мельницу с кирпичными стенами, ты провел лето на побережье в Далмации, он — на Корсике, ты на процессе сказал только то, что они и так знают, он, привлеченный свидетелем, наговорил такого, о чем они и не подозревали, летят оскорбления, в ответ летит клевета, возникают и распадаются союзы, заводятся судебные дела, власти удовлетворяются прокурорским предупреждением, мер пока принимать не будут, рукописи блуждают, исчезают, просачиваются сквозь расставленные полицией сети, в конце концов появляются на задних полках западных книжных лавок, на две-три недели, не больше, рынок и так переполнен.
Приезжают, с видом посвященных, западные исследователи Восточной Европы, агенты, или двойные агенты, или просто университетские карьеристы, сбежавшие от жены и от шефа, восторженные энтузиасты, обожающие Восточную Европу за ее человеческое тепло, брезгливые наблюдатели, которым это тепло кажется слишком уж провонявшим плотью, самоуверенные знатоки, которых раздражает, что эти плохо информированные и много о себе воображающие восточноевропейские интеллигенты возомнили, будто им о себе что-то известно, хотя они прочли всего лишь малую часть советологической литературы. Если нескольких из этих фигляров посадят, не страшно, зато их тогда чаще станут приглашать на конференции, давать больше денег на исследовательские программы, можно будет купить другую машину. Почему бы и не послушать, как было бы, если бы было не так, как есть; с другой стороны, почему бы, собственно, и не быть так, как есть? Место, где расположен город, великолепно, кухня здесь вкусная, счета вычтут из налога.
Этот эмигрирует, тот получил загранпаспорт на долгий срок, пробудет на Западе года два, а то и все пять, а может, не вернется вообще. Он устраивает отвальную, в квартиру набивается человек тридцать, завтра квартира будет стоять пустая. В углу два чемодана, говорить в общем-то не о чем. Он одной ногой уже там, мы еще зарыты по пояс здесь. Юмор истощается; мы улыбаемся и грустим. Незаменимых нет, кто-нибудь обязательно займет его место, мы будем его вспоминать, он, конечно, будет писать, но все реже и реже. Нам будет казаться, то, что мы пишем, ему скучно, хотя именно этой скуки ему и будет недоставать. У него же появится ощущение, будто все, что с ним происходит, происходит не совсем с ним, а потому едва ли об этом можно написать. Нам хочется оттолкнуть от себя свое окружение: слишком оно плотное; он хочет приблизиться к своему: слишком оно неосязаемое, почти воздушное. Глубоководную рыбу, попавшую в среду с более слабым давлением, распирает внутреннее напряжение. Человек же пытается выяснить, кто он и что он, но стесняется своего удивления перед бывшими товарищами: ишь, мол, с жиру бесится.
На другой день мы, все тридцать, грустные демонстранты солидарности, едем в аэропорт. Ни у кого нет такого сопровождения, как у нашего уезжающего товарища; да еще за нами тянется шлейф: за нашим кортежем — их кортеж, люди в кожанках, с поросячьими глазами; кроме слежки, бог и государство не доверили им более высокой миссии. Если бы они просто фотографировали нас, это бы меньше бросалось в глаза, чем та нарочитая непринужденность, с которой они щелкают перед нами своими массивными зажигалками. Встав за колонну, они ведут учет, кто присутствует: ведь те, кто приехал, лишний раз продемонстрировали свою позицию. А тот, кто не захотел ее демонстрировать, попрощался заранее, не желая подчеркивать свою принадлежность к нашей группе: тут и проявление чистой симпатии носит какой-то антигосударственный акцент. Мы уже знаем в лицо этих людей, которые, если посмотришь им в глаза, торопливо отводят взгляд. Куда бы ни сдвинулась на террасе аэропорта наша группа, они, как трудолюбивые спутники, тянутся роем за нами. Честно говоря, староваты мы для этого молодежного приключенческого сюжета. Телефонный звонок в транзитный зал ожидания: нет, таможенный досмотр еще не прошли. Спустя какое-то время еще звонок: барышня на телефоне тоже не может понять, почему соблюдение обычных формальностей тянется так долго. Наконец они выходят; да, все мыслимые осмотры и досмотры — кроме разве что обследования простаты — произведены. Последний прощальный жест с трапа самолета; интересно, какую победу обещают поднятые буквой V пальцы? Прощание взглядом: спокойной ночи.
По дороге домой мы в машине молчим; до чего грустным иной раз бывает теплое летнее утро! Сыпь на стенах домов, зернистый свет; город вокруг нас сейчас сугубо материален, он словно давно не стиранная рабочая блуза, на которой разводы соли от высохшего пота — как очертания несуществующих континентов. Пускай будет хоть это, пускай хоть это останется нам — вкус и вонь города. Здесь, в покойной среде смирения, я согреваюсь, цепко держась за близких. Бассейн общего языка; здесь мое бытие не стоит под вопросом, здесь мне никому не нужно доказывать, что я — это я. Самолет нашего друга уже приземлился, сам он, словно основательно накурившись, не моргая, в потоке прибывших течет по движущейся резиновой ленте в стеклянных трубах аэропорта.
Ты тоже мог бы уехать — и жил бы сейчас там, не стыдясь своих грамматических ошибок. Дружил бы с теми, кто, приглашая тебя на ужин, чувствует себя безмерно великодушным. Вскоре тебя посетило бы искушение суетиться, приспосабливаться, торговать собой. Тебя затянула бы мифология добропорядочной университетской карьеры. Ты судорожно пытался бы освоить мистику святой троицы: конкуренция — деньги — успех. Все, что ты говоришь, так ли, этак ли, везде было бы неуместно. Ты метался бы от одной духовной моды к другой, чтобы все время выглядеть как с иголочки, — это ты-то, старый башмак! Если тебе осточертели в совокупности и коммунизм, и антикоммунизм, то почему бы тебе не стать просвещенным буддистом или даосистом? Посмотри на святого, который три года молчал в Непале, а теперь в качестве гуру читает курс лекций по телевизору. Здесь, в Будапеште, в корчме на углу, ты все равно не смог бы стать святым; вдруг получится в Катманду или в Беркли.
Пятьдесят пять лет я убил на неуклюжие, навязчивые глупости Восточной Европы. Выпью еще стаканчик палинки; люди, сидящие в пивном зале, с наслаждением рассказывают в который раз, как здорово они высказали все, что думают, кому-то, к кому на самом деле, кажется, и обратиться-то не посмели. Стою перед корчмой, в облаке едкого сигарного дыма, возле старых рабочих, играющих в шахматы. «Мне так вот и в такую жару, и в шерстяной одежде хоть бы хны, — с гордостью говорит один, — В доменной печи было жарче, когда мы туда после плавки влезали сбивать молотком шлак. Трое нас было друзей. Я один остался. Одного силикоз унес, другой, когда его жена бросила, в расплавленную сталь прыгнул, сейчас он перед цехом покоится, в слитке, на котором мы его имя выбили. Теперь только я остался, надо потерпеть, вот и все».
От тебя зависит, сумеешь ли ты, порхая с конференции на конференцию, обменивая в аэропортах мелькающих городов комичные национальные валюты, по-домашнему освоиться во всем мире. Выходя из дворца Объединенных Наций, ты мог бы сказать, что Нью-Йорк, да что Нью-Йорк, весь наш земной шар — жутко провинциален. Столица, пожалуй, находится в другом звездном скоплении. А тухлые диктатуры Восточной Европы тебе даже не каждый день вспоминаются: тебя другое интересует, у тебя скверное мнение о цивилизации нового времени в целом. Отвратительна эта ненасытность, это стремление заграбастать все больше власти и вооружений, капиталов и техники, успеха и потребления — пока не