приводит рукописи в порядок — и шутит: согласился бы я взять его к себе личным секретарем? На нем модный костюм, модные очки, на пальце перстень с печаткой, в речи мелькают латинские слова, он явно гордится своими познаниями в юриспруденции; думаю, рукоприкладством он не занимается, разве что иногда повысит голос. Он просит разрешения воспользоваться телефоном, позвонить жене; сокрушается: представляете, дочка принесла тройку по арифметике. Поблагодарив за возможность поговорить по телефону, просит разрешения помыть руки, потом, поскольку новый стиль обыска — стиль цивилизованный, но основательный, углубляется в чтение моих личных писем. «Не трогайте их, — говорю я, — они никакого отношения к делу не имеют». «Что имеет отношение к делу и что нет, позвольте решать нам. В интересах следствия мы можем арестовать хоть все ваше имущество, до последнего гвоздя». Пока что он конфискует мою телефонную книжку, чтобы выяснить, нет ли у меня каких-то, пока еще неизвестных им связей. Я тихо радуюсь, что телефонная книжка неполная: многие номера я знаю на память и звоню по ним с улицы. Я замечаю, что личная моя переписка действует на подполковника завораживающе. В таких случаях надо или бить по щекам, или помалкивать; я — один, их — шестеро, за применение насилия против представителей власти закон предусматривает тюремное заключение сроком до полутора лет. Из нас двоих он — куда более последователен: если фразу, написанную на бумаге, можно квалифицировать как преступление, то у него есть право приобщить к следственному материалу все, на чем стоят буквы. Пожалуйста, у меня есть возможность жаловаться, но прокурор на все мои жалобы ответит отказом — иначе он не был бы прокурором. Я не занимаюсь ни взрывами, ни покушениями, я могу лишь цепляться за соломинку закона, того закона, который предоставляет этому чиновнику с розовым лицом право развлекаться, читая мои любовные письма.

Он пододвигает к себе мои тетради, его пухлые пальцы редко перелистывают страницы, на некоторых фразах он краснеет. Просит меня прочитать какое-то неразборчивое слово. Я предлагаю обратиться к специалисту по почеркам. Он бросает на меня сердитый взгляд: они тут работают, а я сижу себе, вино попиваю. Тут ого какие заковыристые вещи есть, говорит подполковник с некоторым азартом, словно рыбак, у которого дернулся поплавок. Мне ведь, наверно, и самому известно, что это — подстрекательский текст? Кому я показывал эти материалы? Нравится мне это слово: материалы. Если даже я никому не даю их читать, то супруга-то могла ведь заглянуть в секретер, ведь я не держу его постоянно закрытым, а супруга тоже может быть подстрекаема. Вне всяких сомнений. «На вашем месте, сударь, я не держал бы такие опасные материалы дома». «А где бы вы их держали?» «Нигде. Я бы их вообще не писал. Знаете, многое зависит от того, как формулируешь. Можно сказать почти то же самое, но — конструктивно. А эти ваши высказывания — неприятны и циничны. Они оскорбляют мое человеческое достоинство. Если бы у меня, женатого человека, в голове бродили такие мысли, я и за перо бы не взялся. Из того, что не написано, неприятностей не возникнет. Представьте, например: на столе у вас лежит такая бумага. У вас гость, вы выходите в кухню, скажем, сварить кофе, а гость в это время заглядывает в этот листок. Всего какая-то минута, а противоправное действие свершилось. Ваши слова, разжигающие ненависть, заразили другого человека; даже если одного-единственного — этого достаточно. Будьте спокойны, мы поговорим с вашими друзьями и найдем тех, кто это читал».

Спокойным быть я не могу: они вызовут к себе всех моих знакомых, станут запугивать их. Кто-то окажется неподготовленным и сознается, что видел рукописи у меня на столе. Может, он и не скажет, что украдкой туда заглянул, — если, конечно, он не провокатор; а если провокатор и найдется, то такой человек, внедренный в наш круг, стоит дорого, вряд ли они решаться его раскрыть, выставив свидетелем обвинения. Но еще легче представить другой вариант: допрашиваемый к полуночи устанет, попросит разрешения позвонить домой, ему не разрешат, а у него перед глазами жена, которая уже несколько часов от окна не отходит, глядя на угол улицы. Следователь сошлется на исчерпывающие показания, данные другими свидетелями, станет давить на психику: мол, если вы сторонник социализма, то почему не доверяете органам, охраняющим безопасность социалистического государства? Намекнут: дескать, если будете с нами неискренними, то ваше служебное положение может весьма пошатнуться, да и загранпаспорт у вас могут отобрать. Ведь, согласно нормам юриспруденции, свидетель, говорящий неправду или утаивающий истину, сам становится подозреваемым. Или, может, вы разделяете эту враждебную клевету? Из солидарности с преступником отказываетесь помочь народному государству? Найдите же в себе хоть немного человеческой порядочности и расскажите все откровенно! Сейчас мы быстренько составим протокол, и все, нам тоже домой хочется. Если сейчас не заговорите, заговорите завтра. Или послезавтра. Не задерживайте нас напрасно, это ваше упрямство, мягко говоря, просто ребячество. И где гарантия, что среди свидетелей не окажется неопытного в уголовном праве, перепуганного насмерть человека, для которого допрос в полиции — это адская мистерия. С ним, с тех пор как он стал взрослым, никто еще так высокомерно не разговаривал. Кто знает, на что эти люди способны? Свидетелю хочется уже оказаться дома, прижаться к жене и никогда больше не возвращаться сюда, к этим громогласным чудовищам в кожаных куртках, которые обступают его, орут на него, потом внезапно уходят куда-то. В комнате остается один, в очках, с интеллигентным лицом, который почти ласково, будто врач- психиатр, умоляет его не жертвовать собой ради дела, с которым у него ничего общего. Ведь не только интересы государства, но и самые что ни на есть личные интересы требуют от него, чтобы он говорил. Пускай в самых общих чертах; пускай что-то смягчая, они не возражают. В протокол попадут только его формулировки, он ничего не обязан подписывать, если это покажется ему преувеличением. И следователь уже зовет машинистку, крашеную блондинку. Бедняжка чуть не в слезах: все уже ушли домой, муж два раза звонил, ребенок не засыпает без мамы, жалуется на животик. Вы, товарищ, собираетесь когда-нибудь давать показания? И свидетель в конце концов подтверждает: да, он действительно слышал эту фразу. Среди присутствующих были тот-то и тот-то. Нет, эти две фразы он не слышал, и очень горд тем, что отказывается их подтвердить. Потом, на публичном слушании дела, перед вежливыми судьями, он постарается свести на нет ту часть своих показаний, которая подкрепляет обвинение против меня. Но пока следователям достаточно и того немногого, что он сказал: скомбинировав эти показания с другими, они составят целый букет моих преступлений и нарисуют красочный портрет духовного отравителя общества. А в общем им и это не очень нужно: в руках у них — моя статья, которую я размножил и разослал по многим адресам. Показания моего друга, которого они так старательно обрабатывали, — лишь дополнительный штрих и залог того, что в каком-нибудь другом случае, если потребуется, друг скажет и больше. Хорошо еще, если у меня найдется и такой друг, который будет лишь улыбаться им в лицо: у него и в мыслях нет давать полиции показания о том, что думает кто-то другой. И не спеша раскурит трубку. Держите здесь, если хотите, времени у него сколько угодно.

Не разошли я знакомым свою статью, про которую уже в момент написания прекрасно знал, что это донос на самого себя, что изложенное в ней опрокидывает все запретительные таблички законного обращения мыслей, — словом, будь у меня что скрывать, я бы затеял с ними игру в шахматы. Я один, одновременно на многих досках, против них, многих; и они, многие, с форой во времени, против меня одного. Однако в сложившейся ситуации у меня нет выхода; в одном отношении я еще вправе сделать выбор: участвовать или не участвовать в этом ревностном процессе собирания доказательств, процессе, который пытается перевести спектакль театра теней, смысл которого — припугнуть профессиональную интеллигенцию, в уголовное дело. Участвовать в такой утомительной комедии у меня — никакой охоты. Сейчас эти надсмотрщики за общественным самопознанием, приняв облик конкретных личностей, сидят напротив меня; сейчас их ход, пусть действуют по своему усмотрению. Если они не способны ни на что, кроме как посадить меня за решетку, пускай посадят. Свой эксперимент я довел до конца, добавить мне нечего, любая защита, любые попытки что-либо отрицать были бы напрасны. «Эта машинописная копия — второй экземпляр. Где первый? Кому-то отдали? Кому?» Я мог бы сказать: выбросил, или: не помню, кому; но лучше не говорить ничего; я закрываю глаза и молчу. Полковник горячится. Если кость у него в зубах, он обгрызет ее до основания. Он так меня прищучит, что я еще его раз пожалею. Я еще буду вспоминать его имя, сидя в полосатой робе на нарах. Приходилось ему в декабре 56-го на мотоцикле, по заснеженным дорогам, гоняться за бандитами-контрреволюционера-ми, но он даже на них не был так зол. Лучше мне распрощаться с этой квартирой, выметет он меня и с научного поприща, самые близкие друзья пожалеют, что вовремя от меня не отвернулись. А когда я выйду на волю, мне еженедельно придется приходить в полицейское управление, отмечаться, и мне запрещено будет появляться в общественных местах, и по вечерам я буду сидеть дома, как цуцик, на вечном карантине, как заразный больной. Он глубоко убежден, что с головой у меня не все в порядке: если продукт мозга нездоров, значит, и мозг болен. С ним редко

Вы читаете Соучастник
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату