При диктатуре люди говорят шепотом, склоняясь друг к другу; головы их оказываются так близко, что тайны легко гуляют туда-сюда. Голова должна быть — как колокольня: выше ее — только Бог. При диктатуре голова другого совсем не похожа на колокольню. Настроение от этого, понятно, не лучше, но мы ужасно хотим надежности, причем еще до того, как обретем ее на погосте. Страх живет в нас, пока живы мы сами. Прячешь ты от него глаза или смотришь в упор, страх все равно тут. Страх — он от того, что я существую. Будь я способен увидеть по-настоящему изборожденный трещинами фронтон этого дома, так, чтобы, забыв обо всем, погрузиться в плоды совместного действия сил созидания и разрушения, — тогда бы я успокоился. Но этого мне не дано. Слишком много внимания к себе требует этот нетерпеливый субъект, который намерен двигаться дальше, которого раздражает, что один автомобиль и несколько пешеходов не отстают от него, как здравый смысл. Здравый смысл, который притворяется расщепленным, тогда как он лишь формы свои меняет сравнительно легче обычного. Если кирпич — эталон здоровья, то я не хочу быть здоровым: ведь если я здоров, то я — просто кирпич.
Плохо, что я здесь, а не там, где Дани. Я всегда нахожу аргументы, чтобы не быть там, где я нахожусь. Куда лучше, если это — моральные аргументы. Пора мне с этими господами расстаться. Дани себя не убьет, пока я не попаду туда, к нему. Чувство системы у него есть. Как бы он ни был издерган, как бы ни был загнан, доведен почти до безумия, он будет последователен в своих действиях. С Тери он разобрался, но я пока — незаполненная графа. Свою биографию надо выстраивать, часто говорил он. Я же скажу, что из этого всегда выходит какая-нибудь драматическая белиберда. В зимнем пальто погрузиться с любимой в море: такой эффектный кинофинал. Сочинить, как стихи, я могу только собственное самоубийство. На сегодня достаточно нынешних дел, я — глупее, чем история моей жизни, так пускай она и пишет сама себя.
Что-то в этом роде я, должно быть, говорил брату: может быть, потому что я сам что-то в этом роде думаю. Он однако любитель преувеличивать; он — не мудрец, но ведь любитель преувеличивать знает много такого, чего никогда не узнает мудрец, ибо он не доводит вещи до логического финала, а стало быть, не такой уж он и мудрец. Дани перевоплощается в свои роли, но переигрывает их и уничтожает. Когда он готовит, его произведение — пища, когда ссорится — брань, когда в черном зимнем пальто ходит по солнцепеку, тогда — то, что в черном зимнем пальто ходит по солнцепеку. Он уже играл героя, играл предателя — и, сыграв, всегда жаждал чего-то еще. Словно одержимый актер, который, получив хорошую роль, завидует другим актерам, играющим с ним в той же пьесе. Дани, когда он смел, он — смелее меня, когда труслив, то гораздо меня трусливее.
Сейчас он сыграл убийцу, создав себе причину для самоубийства. Естественно, убить ему пришлось того, кто ему ближе других. Сейчас, естественно, убить его должен тот, кто, после всего, что случилось, ему ближе всего. Я поеду к нему, чтобы игра его была полной.
Избавиться от сопровождающих, если их мало, лучше всего в метро. Спускаться под землю на эскалаторе уже само по себе приятно. Обычно я выбираю из человеческой ленты, движущейся навстречу, милые женские лица; или, скажем, лица серьезные, но улыбающиеся внутри. На сей раз я бы, пожалуй, скорее пытался определить, кто из пассажиров, поднимающихся по соседней ленте, относится к тем, которые идут по моим следам. С кем они многозначительно переглядываются? В чьем сознании навсегда отпечаталось клеймо подписанного ими договора? Или, наоборот, высматривал бы с надеждой: у кого по лицу можно видеть, что он не находится во власти моих соглядатаев? Когда приходит состав, я сажусь в вагон. Я остаюсь у двери, они проходят дальше: в последний момент я выскакиваю на перрон, они же не успевают этого сделать. Перебежав на другую сторону, я, опять же в последний момент, вскакиваю в состав, который идет в противоположном направлении. Маневр я повторяю до тех пор, пока не освобожусь от хвоста. Метод этот, однако, не безупречен: если я для них важен, они расставят своих людей хоть на всех станциях. Я, довольный собой, поднимаюсь из недр, уверенный, что я свободен, как птица, а за спиной у меня стоит на эскалаторе человек без лица, посмеиваясь про себя над моим наивным триумфом, словно над ребенком, который, закрыв глаза ладонями, считает, что его теперь никто не увидит.
Останемся же при традиционных приемах бурлеска. Будем считать, что они готовы к самым невероятным вариантам. Они ждут от меня хитроумнейших комбинаций, а совсем не дурачества. В угловой корчме — два выхода: на эту улицу и на перпендикулярную ей. Они проходят было мимо, но тут же догадываются, что я внутри. Они входят следом за мной, но я уже удалился, причем в ту дверь, которая выходит на первую улицу. Они тоже бегут туда, заглядывают в подворотни, суетятся; им и в голову не приходит, что финт с двумя выходами я повторю несколько раз. В конце концов, валять дурака — мое гражданское право. И если, скажем, зайдя в корчму в третий раз, я почувствую жажду, то возьму и попрошу стакан красного вина. Держа стакан, приподниму язык в середине, отчего вино окажется по обе стороны от него, и, ритмично двигая языком вверх-вниз, побулькаю со знанием дела. Важно, чтобы вино, даже в тот момент, когда я как раз исчезаю — и когда сердце у меня, что скрывать, бьется довольно бурно, — доставляло мне удовольствие. Операцию нужно выполнять элегантно. В конце концов, телохранители мои заслужили такой пустяк: если уж я оставлю их с носом, то весело. Когда люди играют в пятнашки, принято все же скорее смеяться, чем плакать. То, что здесь сейчас происходит, дело техники и бульварный роман. Вино было отличным. А действие нужно слегка закрутить.
Итак, в то время как я направляюсь к своему драгоценному братцу, который, к слову сказать, еще и убийца, подобно тому как, к слову сказать, я тоже убийца, разве что он — посвежее и руки у него еще не остыли от нежной женской шейки, хрустнувшей под его пальцами, в то время как в моих подвигах давно высохли кровь и сок актуальности и они стоят в музее раскаяния моего, пыльные, как чучело носорога, — итак, в то время как я отправляюсь по важному делу, ибо, скорее всего, мне, с моими теплыми руками, придется ассистировать при акте повешения, ибо, насколько я знаю их благородие, он не захочет из этих веселых трущоб удалиться чинно, лежа в постели, с пригоршней таблеток снотворного в желудке, но обязательно захочет взгромоздиться на кухонную табуретку, под закрепленной на потолочной балке петлей, примерно так, как это изображают в кино, а мне придется стоять, с несчастным и, подобающе случаю, растроганным выражением, возле табуретки, где-то на уровне его подмышек, понятия не имея, что в подобной дурацкой ситуации следует делать: может, достаточно вытянуться по стойке «смирно», с трагически-торжественным лицом, как у государственных деятелей в почетном карауле за катафалком коллеги, или с непроницаемо строгим выражением, как у часовых, что стоят перед памятником неизвестному солдату, у вечного огня или перед королевским дворцом, и у них даже веки не дрогнут от туристских фотовспышек, — словом, в то время как я все более уныло размышлял об этой несовременной трагедии, предвкушая ее примерно так, как предвкушают визит к зубному врачу, или посещение больного в раковом отделении, или участие в торжественном заседании по случаю не знаю какой годовщины Октябрьской революции, заседании, на котором, кровь из носу, я должен высидеть, потому что начальство обещало выписать премию, — короче, в то время как воображение мое, с накрашенным, как на греческих масках, лицом, балансирует на кромке между жизнью и смертью, раздирая на себе одежды, воображение, может быть, не столько даже мое, сколько всех нас, кинозрителей, потому что вот и братишка мой, Дани, вместо того чтобы снять фильм или хотя бы сочинить сценарий про некоего хмыря, задушившего телку, с которой жил, что, собственно говоря, тема весьма благодарная, ибо все мы немножко готовы задушить телку, с которой живем, но все же не душим ее, держа в уме то обстоятельство, что бывают часы, когда нам вовсе не хочется ее задушить, а наоборот, скорее перелить в нее свою кровь, чтобы она была подобрее и порозовее, — вместо этого мой несчастный братишка, такой же дилетант, как я, как все мы, деятельные мужчины, которые не удовлетворяются тем, что дают свободу фантазии, но еще и норовят воплотить в жизнь ее несуразные плоды, — вместо этого брат, призрачный мой двойник, клоун-моралист, со всей силой страсти перемахивает из мудрой несерьезности воображения в незрелую и дьявольски привязанную к настоящему серьезность практики, и по этой причине я должен следовать за ним, потому что эти чертовы деятельные мужчины и для других всегда придумают какую-нибудь ловушку, куда потянут их за собой, пускай их хороший вкус и протестует против этого, — в общем, в то время как я в угловой корчме, со стаканом красного вина в руке, после более или менее удавшейся мальчишеской проказы, еще чувствуя в висках, в горле и даже в ушах, что сердце выдает по крайней мере сто ударов в минуту, и когда, собственно говоря, какой-то голос шепотом советует мне сделать в этой игре намеренно плохой ход и в последний момент возникнуть прямо под носом у приставленных ко мне тайных агентов, чтобы недавно еще столь неприятная, а сейчас уже столь желаемая компания эта помешала мне посвятить следующий день поискам