пламени, казалось, глядели с плаката.
На рассвете Севрюков покидал гарнизон. Когда «газик» вскарабкался к сторожившим холм близнецам-березкам, сердце заныло. Севрюков попросил:
— Останови, шофер.
Емельян Петрович вышел из кабины. Долго смотрел на еще не проснувшийся гарнизон. Над долиной курилось розоватое, предутреннее марево. Торжественная, безмятежная тишь царствовала окрест. «Отдыхают», — невольно подумал подполковник о возвратившихся с учения батарейцах. И вдруг из дальней дали берущей за душу песней откликнулась гарнизонная юность комбата: по-журавлиному зовуще затрубили горны. И словно ему в ответ с позиции ахнуло орудие. Всходило солнце. Севрюков снял фуражку, и горячая, трепетная волна подступила к сердцу. «Прощай», — прошептал, а сам подумал: «Нет, до свидания!» Грезил: отшумит листопад, отголосят непогожие ночи, спадут зимние стужи, и он вновь приедет сюда — хоть на денек, хоть одним глазком взглянуть на свою молодость.
ОЛЕНИ, БЕГУЩИЕ В НОЧЬ
Прошлой зимой, в пору февральских снеговеев, я ехал в командировку на Север. До Хабаровска добирался поездом, а там пересел на Ли-2, шедший к Берингову проливу.
Хотя, по словам штурмана, мы уже приблизились к береговой черте, различить, где вода и где земля, было невозможно. Белое царство снега простиралось до самого горизонта, над которым клубились по- зимнему сбитые в кучу облака. А вскоре и снег потемнел, взялся голубым налетом: разлились сумерки. Но на высоте еще светило солнце. Алое, будто снятое с наковальни, оно мягко и, казалось, с шипением вонзалось в белый окоем горизонта.
Больше глазу не за что было зацепиться. Однако сидевший со мной рядом на самолетном чехле главстаршина в новенькой шинели и кожаной шапке-ушанке так пристально глядел в иллюминатор, что я невольно спросил:
— Знакомые места?
Он оторвался от иллюминатора и почему-то смутился.
— Да нет, мои места там, левее, — кивнул за борт и опять приник к стеклу.
Я продолжал разглядывать его лицо. Жиденькие, с рыжинкой брови, большие грустноватые глаза и маленький, почти мальчишеский подбородок. Все лицо — щеки, нос, виски — исклевано синеватыми шрамами. Почему-то подумалось, что перед самым лицом парня когда-то был разряжен самопал, навсегда оставивший следы пороха.
Сидели мы молча до тех пор, пока не подошел штурман самолета с озадачившей нас новостью:
— Н-ск не принимает. Придется поворачивать назад.
Моего соседа будто катапультой подбросило:
— Понимаете, товарищ капитан, мне нельзя опаздывать. Меня ждут.
— Ничего не могу поделать.
— А вы попросите хорошенечко, скажите, человеку надо на мыс Бурь. Примут.
Старшина говорил с такой тревожной мольбой, что капитан заколебался:
— Ладно, еще раз запросим.
Штурман ушел, и, пока он не возвратился, старшина метался от иллюминатора к иллюминатору, озабоченно кряхтя и прищелкивая языком:
— Вот досада! Неужели не примут?
Но штурман вскоре вернулся и сообщил, что через двадцать минут садимся.
Самолет прорвался сквозь вставший на пути снежный заряд и вошел в прорубленный лучом прожектора коридор.
На аэродроме нас встретил мичман в черном, лоснящемся полушубке, в валенках, подвернутых у колен, в оленьих рукавицах. Поднес заиндевелую рукавицу к такой же белой то ли от инея, то ли от проседи брови:
— Мичман Караганов. Прошу документы.
Проверив, кто мы, откуда и куда держим путь, быстро разбил нас на группы и так же незамедлительно усадил в автобусы. Одних направил в соседний городок, других — в гостиницу, третьих оставил здесь же, в аэродромном домике, чтобы с первой оказией отправить дальше. Детишек сам переносил пачками в собственный «газик», всех почему-то называя одним и тем же именем:
— А ну-ка, давай, Ванюша, на пересадку!
Одна малышка возразила:
— Я Наташа, дяденька…
— Кутай нос, Наташка, а то и в самом деле в ваньку-встаньку обратишься, — по-свойски советовал мичман и, краснея от натуги, уносил закутанную, как кочан капусты, девчушку в машину.
Другие дети уже шли к нему с превеликой охотой, а один глазастый малыш с ноздрями — круглыми дырочками, видимо, задетый за живое Наташкиным знакомством с мичманом, решил сам отрекомендоваться:
— Я Генка! А как вас зовут, дядя моряк?
— Александр Петрович. Дядя Саша, — весело подмигнул мичман малышу.
Но второй вопрос Генки почему-то выбил из веселой колеи старого мичмана:
— А вы настоящий моряк, дядя Саша?
Караганов замялся:
— Кто ж его знает, детка… Может, уже и не моряк. Только так, одна форма сохранилась.
Настроение мичмана заметно упало. К нему по-прежнему обращались как к своему человеку:
— Петрович, как с оказией на Курилы?
— До Красных Юрт сегодня будет вертолет, Александр Петрович?
— Наших ребят, случаем, тут не видели, дядя Саша?
И Петрович все знал. Но отвечал тихо, грустновато.
Оживился лишь, когда по трапу самолета спустился мой попутчик в воздухе — главстаршина. Он был обвешан свертками, рулонами, коробками, стопками книг. Мичман, как мне показалось, обрадованно бросился к нему:
— Сергуха? Вернулся? — И, не дав ответить, заторопил:
— Давай быстрее, сынок, упряжка ждет с утра.
Потом они на минутку отошли в сторону, о чем-то негромко переговорили. Я видел, как мичман застегивал главстаршине верхние пуговицы шинели и что-то совсем по-родительски бурчал.
А когда главстаршина, подхватив пожитки, зашагал к стартовому домику, Караганов шевельнул кустистой бровью:
— Обожди минутку, Сергуха.
Мичман торопливо снял оленьи рукавицы, сунул их недоуменно глядевшему Сергею:
— Почему без краг? Сколько раз говорить.
— Да не надо. У меня дома…
— Бери! Вишь, как руки посинели. Ну, бывай. Поклон всем. Может, загляну как-нибудь.
Главстаршина взял, но осведомился:
— Это те, из Красных Юрт?
— Они.
Когда Сергей ушел, Петрович занялся мною.
— На мыс Бурь? — почему-то обрадовался мичман. — Поезжайте. Люди, скажу вам, там… ну, героические не героические, а настоящие. Наши. Можно целые романы написать, а поэмы — тем более. Собственно, там есть и поэты. Они вам помогут. Правда, ехать далеко. С непривычки скучно, но я дам вам на дорогу занятную штуку. Мичман извлек из-за пазухи тоненькую книжицу — что-то вроде справочника о