по глубокому снегу. Те, что послабее, не выдержали, погибли. Покрепче да поумнее пошли по ветру. Он их и пригнал в долину, к океану. Тут мы их и застали. Пастухи, конечно, с ног сбились и не могли найти. Мы послали гонца в становище, а сами разожгли огромный костер в долине. И стадо держалось около огня до тех пор, пока хозяева не подошли.
Каюр на минуту умолк. Упряжка вынесла нас к берегу, и перед нами открылась холодная красота ночного океана. Было морозно и тихо. Исчерна-зеленоватая вода казалась густой и недвижной. Лишь на горизонте она искрилась холодным свечением отраженного сияния.
— Спит, — кивнул Сергей.
— Кто? — не понял я.
— Он, Ледовитый, — старшина снял оленьи рукавицы, потянулся к карману. — Разрешите закурить?
Вспыхнула спичка, и я увидел улыбчивое, совсем не похожее на прежнее лицо. Щека была красной.
— Я тут докладывал про оленей, а вот про наших людей вроде слов не нашлось. Олени и прочее — это, так сказать, внештатные заботы. А главное, к чему мы тут приставлены, намного сложнее. Знаете, у нас легче заметить того, кто случайно сбился с дороги, чем того, кто путает следы. А такие тут вполне могут объявиться. Вот, к примеру, сейчас океан молчит, а если размахнется — попробуй узреть в этой сутолоке, скажем, перископ. Могут пожаловать и сухопутные «гости». И мы для них вроде мины на заманчивом месте. Ходу не даем. В этом, собственно, смысл нашей житухи.
Старшина бросил сотлевшую папиросу, потер окоченевшие руки, вновь сунул их в рукавицы:
— Наверное, подумаете, что шибко распространяюсь о своей сознательности. Не из ангелов я. Поколесил немало, прежде чем из топких мест выбрался. — Сплюнул, прокряхтел: — То ли в неудачную колею попал, то ли непутевый зародился… Эй, Штурман! Ну, поше-ел!
Битым стеклом под полозьями скрежещет схваченный ночным морозом снег. Будто полированная сталь, горит лежащий справа ночной океан. А над головой бьются тревожные сполохи сияния. Каюр глядит куда-то вдаль, словно силясь различить только ему видимое.
— Вот иногда задумываюсь, почему такая картина получается. Вроде мысли к хорошему повернуты. Хочешь все делать как надо. Но потом оглянешься и за голову схватишься: что ж ты наделал, сукин сын? Понимаете, за свои девятнадцать годков натворил столько никудышного… Может, не стоило бы вспоминать, но уж коль замахнулся…
В войну я остался без родных. Мать бомбой убило на выгоне. Батько был на фронте. Без вести пропал. Жил я у тетки Федосьи. Сам себя хозяином рано почувствовал. Кто-то мне сказал, что в Севастополе требуются просмоленные насквозь и храбрые до отчаянности матросы. Прикинул: чистотой особой не отличаюсь, с цыпками даже зимой не расстаюсь. А что касается храбрости, тоже занимать не придется. На крыле ветряной мельницы запросто три сальто делал. Но самую большую мужественность, думается, проявил в дни оккупации, когда штаб немцев стоял во дворе тетки Федосьи. У фургона с продовольствием день и ночь торчал часовой. Этакий худой, длинный как жердь. Караулил в основном начальство, чтобы вовремя честь отдать. Ну а что в тылу делается, не ведал. Я раскусил эту слабость, с тыльной стороны продырявил брезент в фургоне и всех соседей тушенкой снабдил. В общем, шуму много было. Того часового я больше не видел.
По моей тогдашней философии, смелость и просмоленность были при мне. Правда, годков малость не хватало: всего двенадцатую весну пережил. А тут еще ростом был мал до подозрительности и худющ похлеще бабы Яги. Ну, как бы там ни было, добрался на попутной полуторке до Лозовой, а там зайцем на товарняке до Симферополя. В Симферополе увязался за отпускником-матросом и с ним прибыл прямо на эсминец.
Матрос доложил обо мне командиру, закинул слово о моем намерении в юнги зачислиться. Осмотрел меня капитан, как на медицинском пункте. Спрашивает, когда умывался. Отвечаю, примерно в марте. Прибыл я в Севастополь в мае. Видимо, его смутили мои черные как деготь волосы, хотя по всем статьям, как видите, блондином числюсь. Перманент мне тогда навел товарняк с углем. Вы случайно не ездили через туннели? Это, скажу вам, неповторимая штука. Если состав идет на большой скорости, то получается метель угольная. И при выходе из туннеля ты превращаешься в брюнета. В общем, сняли мою шевелюру, сводили в душ, надели робу. Правда, не по размеру, но именно такую, какая мне снилась: жесткая, прочная, моряцкая.
Казалось, жизнь вошла в задуманную колею. Но на третий день вызвал меня командир эсминца и говорит:
— Оставить тебя, Серега, на корабле не могу. Нет такого штата. Штаб не разрешает. Повезет тебя обратно Зубанов. Это тот самый матрос, за которым я увязался в Симферополе. Толковый такой парень. Только характер больно мягкий. Сразу сдался, когда командир стал выговаривать за меня. Мол, зачем сманил пацана.
Везет меня Зубанов обратно, как арестанта, и тоска живьем меня ест: возвращаюсь домой досрочно демобилизованный. Хотя я уже придумал оправдание позорному возвращению, знаю, меня в Круглом все мальчишки засмеют. Да это бы еще ничего, но как подумаю, что больше мне не видать корабля, моря, готов с одного товарняка перепрыгнуть на другой: может, на ином флоте требуются юнги..
К вечеру доставил меня Зубанов к тетке. Она и целует, и плачет, и ругает. Говорит, не знала, жив ли я: о своем отъезде на флот я не сказал никому, даже закадычному дружку — соседскому пацану Сеньке Островерхову.
Но после поцелуев будто оплеуху отпустила:
— Бить тебя некому, уркаган!
У нас в селе «уркаган» — плохое слово. Это все равно что разбойник, а то и похлеще. Собственно, и «уркагана» я проглотил бы как пилюлю. Но тетка вдруг махнула на меня рукой:
— Да что с него возьмешь?! Безотцовщина, она и есть безотцовщина!
Понимаете, мне будто в самую душу кипятку плеснули. Не стерпел я, говорю тетке Федосье:
— Не смеешь, вобла, так говорить. Не безотцовщина я. Батько придет. Вот посмотришь.
Я почему-то был уверен, что отец непременно вернется.
В общем, впервые, уже будучи мальчуганом, я прослезился. Тетка начала кудахтать, придралась к слову «вобла», хотя в самом деле была будто на солнце сушеная. Убежал я из дому, вернулся только утром.
Что было дальше? Летом работал в колхозе. Зимой — школа. Учился неважно. И там у меня с поступками не ладилось. Дрался с девчонками. Строил всякие козни школьному сторожу деду Архипу, который день и ночь спал не раздеваясь на стульях в гардеробе. Получалась странная житуха: у других отличные оценки лишь по пению, физкультуре и поведению, а у меня водились двойки лишь по этим треклятым предметам, а по остальным… ну, отлично не отлично, а учителя не жаловались.
Дальше дело вроде на лад пошло. Пошел в пастухи. К лошадям пристрастился. В ночное ходил. Костры жег. И вот однажды ночью ко мне подходит незнакомый человек. В морской шинели. Вещмешок за плечами. И худющий до страшного. Спросил что-то, а потом как вскрикнет, как обхватит меня:
— Сынок! Я же батько твой…
Так что не зря я ждал. Отец был в плену. Уже где-то на Одере освободили из-за проволоки.
Ну, батько малость отошел и тут же в дорогу собрался: поехал на север, где служил когда-то. Вернулся, сказал:
— Едем, сынок, служить на север.
Пожили малость на Кильдине, а потом сюда батю перевели. Тут и моя служба началась. Под батькиным началом. И вот тут я столкнулся сам с собой.
Сразу скажу, нелегкое это дело под началом родителя служить. Но так уж получилось. Отец так захотел. Просил начальство. Побоялся, что ли, что я в чужих руках с пути окончательно собьюсь.
Трудно я начинал. Нет, больших провалов не случалось. А вот мелочи заедали. Батя же не признавал никаких мелочей, потому, как говорит, из малого складывается большое, которое к добру не приводит.
И знаете, не привело. То случались неполадки с обмундированием — пуговицу не вовремя пришьешь, подворотничок не постираешь, а то вдруг ни с того ни с сего запоешь на посту, что по всем