— Ну, этого же не случилось, — доказываю.
— Ничего вы не поняли из прошлых разговоров, — укоряет меня отделенный. — Не подумали о репутации отделения. А оно как-никак отличное. Придется мичману доложить. Будете ответ перед отцом держать. Думаю, за такое по головке не погладит.
И вдруг слышу за спиной батин голос:
— Нет, гладить не буду. Но и ругать не стану.
Он уже знал, в чем тут размолвка. Подошел ко мне и, пожалуй, впервые за столько лет одобрительно сказал:
— Нормально, сынок. Душа украшает человека. Если даже она отозвалась и на беду олененка.
Зря опасался Сагайчук, что наше отделение из отличных выведут из-за моей несознательности. Только отношение отделенного ко мне изменилось. Получалось неважно: вроде бы отец меня под защиту взял. Расстроился я. Слег. Сутки пролежал в кубрике. На вторые батя вертолет вызвал. Отправили меня в госпиталь. Там и праздник встретил. Да только не до веселья мне было. Понимаете, тоска одолела. К ребятам гости приехали. К одним — из полка, к другим — с кораблей. К иным даже родня нагрянула. А я вроде всеми забытый. Сидят в приемной посетители, как пчелы, гудят, своим больным друзьям и близким новости выкладывают, про здоровье спрашивают. И вдруг влетает мой знакомый из соседней палаты и во все горло кричит:
— Серега, твой приехал!
— Какой мой? — спрашиваю. — Чего кричишь?
— Да твой же отделенный.
И тут входит… Кто бы вы думали? Сагайчук. А за его спиной почти все отделение. Прикиньте: погода слякотная, ноги не вытянешь. А от нашего мыса до госпиталя километров с полсотни. А они, ребятки, явились. Обнялись. Прижал меня Сагайчук к своему плечу, а я и слова не могу сказать. Он похлопал меня по спине, успокаивает, хватит, говорит, нюни распускать. И стал на тумбочки гостинцы выкладывать. Свертки, банки, пакеты. Разгружается и причитает: «Это от радистов, это от сигнальщиков, это от Крупышева, это от меня».
В общем, оттаяло мое сердце. Недели через две вернулся на пост. Пыжик уже подрос, ребята его на факторию отправили. На мысе полно хороших новостей. Вертолет почту привез. И душа вроде обновилась. Стою как на исповеди. Ребята и слова не произнесли, а чувствую, ближе они мне стали.
Очень я соскучился по нашему мысу. И по фактории. Я там крепкое знакомство завел. Тамошнюю молодежь подбил на шефство. Так что мы у них на попечении по сей день находимся. Собственно, после случая с пыжиком в фактории я считался своим человеком. Узнали там, что я до призыва много лошадями занимался, и стали часто присылать гонца к бате, чтобы он меня командировал к оленям. В ту зиму они часто болели. Падеж даже начался.
Каюр поправил тулуп, осведомился:
— Не холодно?
— Да есть немножко, — сознался я.
— Тогда пошли пешком. Пушок! Тише!..
Мы спрыгнули и пошли за упряжкой.
Приплясывая, главстаршина хлопнул себя крест-накрест руками:
— Крепко берет морозец. К сорока, видать, подтягивает. А знаете, чем нас батя греет? Лыжной прогулкой. Ходим каждое утро. Всей командой. Батько такой порядок завел. Говорит, чтобы жиром не обросли. Так вот, утюжим однажды эти сопки, и вдруг слышу голос. Запрокидываю голову так, что шапка валится. А там, на самой макушке скалы, кроме него, никто не бывал. Все ее обходили, как раскрасавицу. Больно гордая, высокая. Ее тут так и называют — скала мичмана Караганова. Вообще, я неплохо хожу на лыжах, а вот забираться на высоту… А бате это в привычку. И он зовет меня к себе. Подхожу к скале. Измеряю взглядом. А она вся изузорена елочкой. Это отцов стиль. И как, думаю, он не сорвался с такой верхотуры. Ведь, не поверите, скала почти отвесная. Пробую идти таким же манером, как он. Не получается. Становлюсь боком. Тот же эффект. Решаюсь снять лыжи. А отец грозит палкой:
— Нет, ты с лыжами сумей. А то еще вздумаешь штаны снять. Не семени и попрочнее делай шаги. Становись тверже.
В общем, с грехом пополам я забрался на скалу. Весь в мыле, лопатки чешутся и подбородок почему- то прыгает. Отдышаться не могу.
Батя смеется:
— Тяжко?
— Да так себе.
— А я вот почти двадцать годков сюда поднимаюсь. Отсюда далеко все видно. Да вот сегодня малость запалился.
Посмотрел на меня какими-то грустными глазами и взял мою руку. Сунул ее под китель, положил на свою грудь:
— Слышь, сынок, колотится?
— Слышу.
В самом деле, под ладонью будто птица в силках бьется.
— Так вот, Сергуха, батькин моторчик того, капитального ремонта требует.
— Да что ты, папа? — встревожился я. — Это пройдет.
— Ты меня не утешай, — отмахнулся отец. — Это я тебя должен взбодрить. Вот ты сюда еле вскарабкался. А отчего?
Смотрю на отца. Лицо широкоскулое, глаза глубокие, под навесом бровей схоронились. И две глубокие морщины от крыльев носа до рта протянулись. Будто вмятины. Ни дать ни взять — как пил молоко из крынки, так и остались следы закраин. Стоит на скале неуклюжий, но крепкий, твердо стоит, будто врос в нее. Такого не просто сдвинуть, как и нелегко удержать. Куда мне до него? Сам я щупленький. Вроде и не его сын. Ростом — сами видите. Стыдно прямо сказать — чуть повыше питьевого бачка, что стоит в кубрике. А все потому, что детство мое было непутевое. Я уже вам докладывал, как раз на войну пришлись мои мальчишеские годы. И получилось, кого война закалила, а меня подсекла. Голодал, болел всякими хворями. Жили мы с теткой голодно. В общем, горя хлебнули. От того, может, и рост мой затормозился, на полпути дал остановку. Правда, уже тут, на действительной, малость окреп, хотя и стою на левом фланге. Зато бегаю здорово и на лыжах, и так — пешим. А вот на отцову скалу сегодня впервые поднялся.
Батя будто понял мои мысли, перевел разговор на другое:
— Тебе, сынок, нравятся эти места?
— Да как сказать, — отвечаю не совсем уверенно. — Жить можно.
Отец зашевелил сивыми бровями:
— Ты не понимаешь, в чем соль земли. Погляди, красотища какая, а ты — «жить можно». Вроде принудиловка какая…
Вздохнул, горько улыбнулся:
— Видать, придется тут и на вечную стоянку становиться. Знаешь, чайки умирают в гавани.
Каюр закашлялся, вытер рукавицей глаза.
— Малость простыл. Наверно, там, в воздухе. На земле никогда не поддаюсь простуде…
Так вот, с того самого разговора с батей прошел почти год. Но я все до словца помню. Закрою глаза и вижу: стоит отец на своей скале и рукой показывает вокруг. Откуда-то издалека, может от самого полюса, идут валы. Вырастают водяные горы и лязгают с налета о скалу так, что искры высекают. Это брызги, подкрашенные солнцем. Батя щурится на океан то ли от удовольствия, то ли от раздумий.
— Работает впустую. Дать ему полезное Дело — горы своротит, льды растопит.
Стоим мы на скале, судьбу обмозговываем. Спрашиваю отца:
— И куда же теперь с твоим здоровьем?
— С каким здоровьем? — удивляется. — Да ты что, хоронить меня собираешься? — Кивает на океан: — Гляди, тоже седой, а вон как ворочает камни. И отец твой… Вот сорокаградусный мороз, как московская, крут. А меня не берет. — Снял шапку, подставил белую голову ветру.
Вдруг развернул лыжи — и вниз. Шинель крыльями взметнулась, а седина на голове со снегом слилась. Уже внизу, в долине, машет мне палкой — давай спускайся. А я не решаюсь. Батько требует по-