Кусает губы, прикидывает:
— С поста, конечно, никто не уйдет. Вахту надо нести. Сейчас все на своих местах. А пока придет вертолет с обмундированием, нельзя сидеть сложа руки. В общем, надо спасать людей. Сам видишь, на таком холодище без верхней одежки… Мы тут пока чехлами прикроемся. Будем держаться. А вот одному надо бежать в факторию. Опять кусает губу, за плечо меня берет.
— Думаю, тебе, сынок, это сподручнее. Бегаешь ты здорово. Да и в фактории все тебе знакомо.
Рванулся я с места, но отец остановил:
— Помни, сынок, надежда только на тебя.
— Есть!
Взял с места разминкой — сразу подумал о разумной трате сил. Бегу, а над головой птицы кричат. Догадываюсь: это кайры пожаром потревожены. Но тут еще какой-то странный звук. И что-то мне под ноги подкатилось. Нагибаюсь. Комок. Разглядываю. Так это ж Штурман! Наша сторожевая собака. Я принес ее из фактории еще трехмесячным щенком. На посту выросла, сторожила нас, а когда матросы отправлялись к шефам, брали с собой. И в любое бездорожье приводила на свою родину. За это и дали ей кличку Штурман. Может, думаю, и сейчас ее с собой прихватить? Но что это? Мечется бедная от калитки ко мне, натыкается на ботинки, падает и так жалобно воет. Поднимаю на руки и вздрагиваю: безглазая она. Огонь выжег глаза. Опускаю и выбегаю за калитку. Но собачонка догоняет и визжит так, будто просит не оставлять. Говорю ей, как человеку: «Не могу взять». И бегу навстречу тундре.
Картина, понимаете, скучная. На мне одна фланелевка. Ну а форма три не совсем данной погоде соответствует. Одно спасение — двигаться как можно бойчее. Убыстряю бег. Наст не выдерживает. Ломается. Снег в ботинки сыплется и тут же тает. Пробежал с километр. Ноги мокрые. Пощипывает пальцы, но к этому мы привычные.
В общем, с горем пополам добрался я до Оленьих сопок. Отсюда до фактории километров семь, не меньше. А тундра свое берет. Кажется, встала на дыбы и весь снег с собой подняла. Погасила звезды, смахнула луну. Стало совсем, темно. Остановился я, прикрылся ладонью. Куда идти? Стоять нельзя. Жжет мороз. Ноги покалывает. Горят ладони. А ветер свистит. Стой! А откуда дул ветер, когда я уходил с мыса? Кажется, в спину? Нет! Хорошо помню, жег левую скулу. Значит, норд-ост. Так почему он сейчас хлещет в лицо? Кто же это развернулся: ветер или я? Но я знаю норов здешних ветров. Почти всю зиму дуют с норда, будто боятся, что тундра до времени сбросит снег.
Рубанул я рукой воздух, сам себе дорогу указал, ветру левую скулу подставил. Вначале больно было, а потом привык. Конечно, проваливался выше колен. Но снег почему-то не таял в ботинках. А может, уже не чувствовал его? Бежать уже невозможно. Отмеривал шаг за шагом, как ребенок. А потом и вовсе остановился. Чтобы передохнуть. Сделал шаг и споткнулся. Руками в снег. Встал на колени, поднес ладони к губам… а пальцы того… бесчувственные. Хочу ими пошевелить — не получается. Понял: они неживые. Сердце зашлось такой тоской, будто тисками сдавили. Ну, и опять сам себе командую: не распускай нюни, шагай.
Поднимаюсь, а под ногами будто палуба ходуном ходит. Отсчитываю шаги, прикидываю, сколько времени бреду. Кажется, давным-давно вышел в эту адскую дорогу. А как же там ребята на мысу? Что с ними? И вспомнил всех. Отца, который вот уже сколько лет ведет меня по жизни. Корнея Крупышева, моего закадычного дружка и неисправимого музыканта Жбанова, отделенного Сагайчука и других. Нет, думаю, ребята, не сомневайтесь во мне. И сам от себя всякие дурные мысли гоню. Стараюсь думать о хорошем. О тепле, о солнце, о мокром ветре. Понимаете, почему-то вспомнился мне такой ветер. Было это на прошлогодней спартакиаде. Бежал я на пятикилометровую дистанцию. Скорость порядочную взял. Оставил позади летчика, с которым потом на вертолете встретился. Поравнялся с высоченным Южновым, главстаршиной из подплава, и шаг в шаг пошел с Крупышевым. Силен этот сибиряк. И вот финиш. Мне в затылок дышит Корней. Все идет к тому, что я первым ленты коснусь. Но мне душно. Чертовски душно и тяжело. И тут ударил этот ветер. Прохладный, с дождем. Воспрянул я духом, силенки прибавилось. Вот бы сейчас таким ветром дохнуть. Но он какой-то сухой и душный. А может, думаю, потеплело. Останавливаюсь, поворачиваюсь лицом к ветру. Нет, ветер жесткий, как щетка. Но почему так жарко? Даже фланелевка прилипла. Тыльной стороной ладони трогаю спину и вздрагиваю: фланелевка взялась наледью. Рукава тоже обледенели. И тут, знаете, вспомнил… Был у нас в Круглом дед Смола. Умер в войну. Так он любил рассказывать, как в пору своей молодости ходил за священной водой в соседнее село Бударки. Стояли такие морозы, что лед на реке взрывало, как динамитом. Дед сбился с маршрута, вьюга его измотала, свалила и снегом прикрыла. Нашли старика на вторые сутки. Оттерли. Выжил. После любил рассказывать:
— Когда замерзал, жарко было и ко сну клонило.
Значит, думаю, надо опасаться этого тепла. Надо идти. Вновь отмериваю шаг за шагом. Ноги не слушаются. И ветер наваливается так, что не разогнуться. Норовлю выпрямиться, но тут же вскрикиваю. Спина, спина, кажется, надвое переломилась. А в лопатки будто кто шприцы воткнул. Не шевельнуться.
Может, думаю, надо кричать. Но кто услышит? До фактории далеко. Прикидываю, а сколько, собственно, осталось? Не больше двух, ну, от силы — трех километров. Но какие они тяжелые. Разогнулся с горем пополам. Передвигаю какими-то не своими ногами. А в голове одна мысль: «Пить! Пить!» Сглотнул комок снега, но через минуту во рту опять палит…
Каюр вдруг закашлялся и, перейдя на хрипловатый басок, заметил:
— Иногда солдат сам себе остается командиром. Такое право тогда выпало и на мою долю. Я командовал собой. Может, именно тогда и проснулся во мне характер. Такой, какого требовал батя. И видимо, этот самый характер выжал из меня даже невозможное. Я коснулся ветки. Гляжу: передо мной по пояс застряла в снегу березка.
— Родная! — как живому существу шепчу. Потому как знаю — отсюда, от этой березы, меньше километра осталось до фактории. Прикидываю: вот где-то тут, уже рядом, за этой гудящей стеной, — бревенчатые дома чукчей, двухэтажная школа, ветряной двигатель, больница, клуб… Как там сейчас тепло! И вода, наверное, есть. Шагаю. И вдруг вижу огни…
Очнулся я в больнице. Гляжу и понять не могу — во сне или наяву. Надо мною лицо с припухшими глазами. Они так близко, что в них вижу себя. Соображаю, где я видел эти до краев наполненные светом: глаза. И вдруг память воскресила концерт в кубрике. Девчонка в белом платье и в капроновом шарфике. Он, как пламя, бьется у плеч. И всплыли как живые слова про Данко: «И вдруг он разорвал себе грудь и вырвал из нее свое сердце и высоко поднял над головой».
Потом входили и выходили люди. Показался сухонький, с тощей бородкой старик. Сестра замахала ему руками, мол, без халата нельзя. Но он, облаченный с ног до головы в оленью шкуру, все же протиснулся в дверь. Отдирает с усов сосульки и интересуется:
— Караганов, такой имеется?
— Караганов! — уточняю я и, будто ужаленный, поднимаюсь с постели: — Вы от наших, дедушка?
— С мыса возвернулась упряжка, — отвечает. — Отправили шубы и валенки. Сейчас провизию повезем. Да только не за этим я забежал.. На мысе любопытствуют, как твое здоровье, парень?
— Хорошо, дедушка.
Сестра проводила деда до порога, а он уже оттуда мне говорит:
— У нас только ртуть низко падает, а человек держится — ого! — как высоко.
Эти слова я крепко запомнил.
Старик вышел. Сестра села рядом и молчит. Такое неудобное положение. Вроде я виноват в чем-то. Решил оправдываться:
— Извините меня, что я тогда не пришел к Оленьим сопкам. Вот сейчас ошибку исправил. Пришел к вам прямо на работу.
Девчонка краснеет. Кусочек того самого капронового шарфика кусает. Куда делась ее прежняя смелость? Посмотрела на окно, спрашивает:
— Оленей любите?
— Конечно, — отвечаю.
…Отлежался я. Вернулся на пост. А там узнаю такую историю. Оказывается, мы с батей не зря взяли на заметку олений след. Пока я дополз тогда до фактории, а оттуда с нарочным отбыла упряжка с