— Аська.
Пояснять ты не стал. Я знал Аську Ветрову. Приезжая. Из переселенцев. Приехала она с отцом откуда-то с Вислы года три назад. Матери нет. Говорят, в войну мать была санитаркой. На мине в Новороссийске погибла. Старик Ветров собственноручно срубил красивый дом о четырех окнах. Устроился в рыбартели чинить шхуны. Зимой в кузнице подрабатывал. Аська окончила десять классов, прошла какие-то курсы в Киеве и два года заведовала клубом в Окунихе. Но прошлый год бросила клуб и пошла вместе с мужиками на шхуну.
Теперь я понял, почему ты запретил мне встречать тебя на пирсе. Не мужское это дело. Сменила меня на этом сердечном посту твоя Аська.
Может, Леша, сказать людям, какова она собой? Нет, она некрасивая. В отдельности черты лица — ничего, так себе. Профиль не античный. Брови не ниточкой. Волосы не цвета стеклянного дыма. Обычные, непонятного оттенка. А вот все вместе бог слепил так, что от Аськи взгляда не оторвать. Да еще глаза необыкновенно синие. Особенно, когда она стоит на палубе, смотрит ввысь на мечущихся над шхуной чаек; ей-ей, голубое пламя в Аськиных очах.
Ты, конечно, ничего этого не видел. Так что же тебя притянуло к ней? Почему она обернулась цепью, приковавшей тебя к Окунихе?
В общем, как бы то ни было, Аська каждый вечер тебя встречала на пирсе. Я не смел близко подходить, но издали видел, как она, едва сойдя со шхуны, вернувшейся с моря, бегом бежала домой, переодевалась и в ярком платье (словно и впрямь ты мог ее видеть, нарядную) спешила к пирсу. Ты ее узнавал издали.
— Как жизнь, Асик?
— Хор-ро-шо-о!
Однажды ты унес из дому пылившийся все лето баян, и вечереющее взморье пьянело от твоих переборов. Наверное, все село слышало их. Но пел и играл ты их для нее, для Аськи.
А она умела слушать, потому что сама пела. И как-то незаметно к вам, на пирс, перекочевали окунихинские гульливые вечера. Все девчата и парни собирались вокруг твоего баяна. Аська всегда садилась рядом с тобой. Ты растягивал мехи, а она выводила, склонив голову набок:
Ты с ходу отводил удар в мою сторону:
А потом все полсотни парней и девчат на весь рейд расплескивали «Дайте в руки мне гармонь».
В конце сентября с Трапезунда подули холодные ветры. Через Окуниху потянулись тоскующие косяки журавлей. Свою яхту ты поставил на прикол. Вместе с тобой песенные окунихинские предвечерья перекочевали в клуб.
Днем ты работал на рыбоскладе. Таскал ящики, катал бочки с селедкой. Иногда продавал рыбу в ларьке. И тут я только узнал, какой ты популярнейший человек. К тебе подходили окунихинские мужики и бабы, жены офицеров и летчики гарнизона, шоферы грузовиков, кондукторши с автобусов, и все здоровались по-свойски:
— Привет, Алеха!
— Океанский салют морской авиации!
— Добрый день, Лексей Захарыч!
И ты безошибочно угадывал какую-нибудь пышнотелую тетку, закутанную, как капустный кочан, в десятки одежек:
— О, здравствуйте, Евдокия Герасимовна! Вы опять мерзнете?
— Да откуда ты знаешь, Алексуша? — кудахтала раскрасневшаяся Герасимовна, оглядывая себя со всех сторон.
Иногда ты сам спрашивал, едва человек подходил к ларьку:
— Как жизнь, Савелий Кузьмич?
Кузьмич, колхозный плотник, удивительно неразговорчивый, но тут и он подает голос:
— Живем, Лексей, не тужим. А как твое жизнечувствие?
— Жалобу писать не собираюсь, — смеялся ты, отвешивая старику полкило керченской кильки.
Нередко к твоему лицу совсем близко наклонялась какая-нибудь молодуха и, плутовски щурясь, бессовестно шептала на ухо свое, потаенное. И ни у кого это не вызывало ни малейшей тени укоризны. Люди были доверчивы к тебе, ни на минуту не усомнившись в твоей добропорядочности.
Да, Лешка, ты был известный всему селу и гарнизону человек. Почему? Сразу не скажешь. Может, ты сам ответишь: почему люди видели в тебе чуть ли не спасителя от всех бед? И почему они тебя считали сильнее, счастливее других? А в чем оно, твое счастье? Я сам иногда бьюсь над этой загадкой.
Люди к тебе постоянно ходили посидеть, поговорить, излить душу.
Помнишь, как ночью к нам прибежал Кузьмич? Чуть не высадил дверь.
— Лексей, горе! Буренка издыхает…
И ты убежал, как по тревоге.
Как ты ни бился, Буренку спасти не удалось. Старуха Савельиха голосила на все село, будто на похоронах:
— Да как же теперь жить-то?..
В сарае, весь перепачканный навозом, сидел старик Савелий и грязной пятерней размазывал по щекам слезы. А ты, Лешка, стоял рядом с ним, здоровенным, большеруким, и говорил ему что-то успокаивающее. Потом пошел домой, взял за зеркалом пачку полученных еще в госпитале денег и отнес старику Савелию:
— Тут как раз на корову.
Тот минуту-две глядел на тебя удрученно-непонимающе, будто видел впервые…
Но ты не был Лукой-утешителем. Помнишь, Васька Коробов пустил паскудный слух про одну девчонку. Так ты под общий хохот втащил его на клубную сцену и потребовал:
— Извинись.
И Васька просил прощения у девчонки. А ты стоял на сцене, «смотрел» на Коробова своими невидящими глазами и говорил:
— Плохих людей насквозь вижу.
И здоровенный Васька становился ниже тебя.
На второй день ты вновь был таким, как прежде. Вновь в клубе звучали твои песни, вновь Аська вторила твоему баяну.
Аська, Ася… Когда я произношу это имя, непременно вижу тебя, Леша. Не отрицай, крепко ты к ней прикипел. В Окунихе уже многие ждали вашей свадьбы. Быстро пролетела зима. Весной ты вновь уходил в море. Она, как прежде, тебя встречала у пирса. Вновь летели журавли. Только теперь в обратный путь. И не тосковали они, а радостно трубили о близкой встрече с плавнями.
Радовался и ты. Прости меня, Леша, но я теперь уже был очевидцем ваших встреч. Ты мне разрешал