дни, сидели их механики. Яровиков поздравил пилотов с победами и предоставил слово Степану. Рудимов посмотрел на Зюзина и сказал, что весь боевой счет делит поровну со своим механиком. Зал аплодировал, а кто-то с места выкрикнул:
— А как будете генерала делить?
— Целиком отдаю Зюзину.
Володя краснел и не знал, куда девать свои большие черные от масла и бензина руки.
Когда расходились после вечера по жилым землянкам, к Степану подошел Атлантов и заговорил загадочным тоном — то ли одобрительно, то ли осуждающе:
— А я видел, Степан Осипович, как вы палубу баржи прочесали.
— Ну и что?
— Здорово получилось. С полсотни уложили. Наверное, там им нечем было отбиваться.
— Жаль, что полсотни, а не больше, — зло бросил Рудимов.
— О, да в вас, Степан Осипович, вижу, зверь заговорил. А мне рассказывали, что вы голубками увлекались.
Теперь тон был явно саркастичным. Он больно кольнул Рудимова. Больно потому, что трудно было что-либо возразить. Сопоставление верно: увлекался голубями, считался сентиментальным, а теперь беспощадно расстреливал почти не сопротивлявшихся людей. Когда он успел перемениться? И как он не уловил того момента, когда кончался он прежний, тихий, безобидный, и начинался нынешний, заряженный ненавистью, злобой и местью? Рудимов остановился и, тяжело дыша, едва сдерживая внезапно закипевший гнев, сказал еле слышно:
— А ты подумай, капитан, кто сделал меня зверем?
Потянулся в карман за папиросой, прикурил, повернулся и пошел куда-то в ночь. Полусогбенная фигура тотчас же исчезла, но Атлантов еще долго слышал его неровные шаги и поскрипывание протеза.
ВТОРАЯ ЖИЗНЬ — В ЗАПАСЕ
Ветры, дувшие с турецких берегов, нескончаемо гнали валы. Низкие, с отливом вороньего крыла тучи плакали частыми дождями. А по ночам в долину, где притаился аэродром, врывались бури. Они ломали деревья, рвали провода, срывали с самолетов чехлы.
В одну из таких ночей Степан возвращался из штаба дивизии. У шлагбаума его встретил Атлантов:
— Я вас давно жду. Командиру плохо.
— Как плохо?
— Ранен. В госпитале. Просил вас приехать. Вот машина.
Пока ехали, Атлантов рассказывал:
— Был налет. Пал Палыч хотел взлететь на пару с Шереметом. Кузьма взлетел, а он не успел. Перед самым самолетом фугаска взорвалась. У самолета полплоскости оторвало, а его, Пал Палыча, осколками посекло. Подскочили мы с Таировым, вытащили, а он весь в крови. Много крови потерял. «Санитарка» где- то задержалась. Пришлось везти на полуторке…
При одном упоминании полуторки Степана передернуло. Горько посочувствовал:
— Да, дорога ему адом показалась.
Рудимова и Атлантова не хотели впускать в палату. Степан молча взял висевший в приемной белый халат, набросил его на плечи и пошел в третью палату, где лежал Яровиков. Открыл дверь и остановился. У окна, на койке с высоко поднятым подголовником лежал человек, смутно напоминавший Павла Павловича, — лицо мертвенно-бледное, заострившееся; синеватая рука безжизненно свисала с койки. Рядом стоял врач, полный, одутловатый, с глубокими залысинами. Он держал вторую руку Яровикова, видимо отсчитывая пульс. Увидев на пороге Рудимова, негромко, но сердито бросил:
— Вам же сказали, нельзя, неужели непонятно?!
— Мне можно, — сдержанно и твердо ответил Степан и шагнул в палату. — Меня звал комполка.
— Вы кто?
— Рудимов.
— Проходите.
За Рудимовым скользнул Атлантов. Оба остановились у койки. Павел Павлович их не узнал. Он глядел на Степана далеким, остановившимся взглядом. Потом зрачки вдруг зашевелились. Побродили по окну, по потолку и опять остановились на лице Рудимова.
— Ты, Степан?
— Я, Пал Палыч.
— По… понимаешь, какая ш… штука, — Яровиков задыхался, — на земле приходится помирать, не в воздухе. Э… это плохо…
— Да что вы… О чем вы, Пал Палыч… Все будет нормально, — невнятно и путано бормотал Рудимов. — Вот посмотрите…
— Не надо, — Яровиков вяло шевельнул пальцами синеватой руки. — Я-то знаю… Одного я боюсь, Степан. Вот вишь, как нам достается… Но поймут ли после нас, как было тяжело…
— Поймут, Пал Палыч.
— Ну, ладно… Что я хотел тебе сказать?.. Да… Видимо, после меня полк примешь. Береги людей. Не бросай зря на погибель. Да… И еще. Это от себя лично прошу… Кончится война, съезди к жене моей. В Омске она… Разошлись мы с ней давно. Но больше не нашел никого… Скажи, перед смертью о ней думал. Жаль, что у нас детей не было… А это кто? Атлантов?..
Станислав наклонил голову, подошел ближе.
— Я и тебе хотел что-то сказать, Атлантов… Вообще ты летаешь здорово… Но… Люди вы разные, а летать придется вместе. Ну, ладно… С богом, — шевельнул пальцами, откинул голову назад, и зрачки опять недвижно уставились в потолок.
Умер Яровиков на рассвете. В последние часы он то просил пить, то звал жену, а то вдруг хрипел в горячечном экстазе:
— Кедр! Кедр, какого черта медлишь? Бей! Кедр! Огонь!.. Огонь…
Хоронили Павла Павловича на сельском кладбище — за аэродромом, на холме. Рудимов, Шеремет и Атлантов были в полете. В минуту погребения они бреющим прошли над кладбищем и, взмыв свечой, дали залпом из всех пушек прощальный салют. Комиссар Гай сказал над могилой комполка:
— У коммуниста Яровикова есть в запасе еще одна жизнь — о нем долго будут помнить потомки…
Через полчаса после похорон «юнкерсы» совершили налет на… кладбище и дорогу, ведущую к погосту. Весть о похоронах комполка Яровикова просочилась и через фронт, но по времени немцы ошиблись. Здорово, видать насолил им Яровиков, если и мертвому не давали покоя.
Вечером Рудимов долго бродил по мокрым аллеям городка. Под ногами хлюпала вода — дождь не переставал второй день. Откуда-то с гор доносились тугие раскаты — то ли грома, то ли артиллерийской канонады.
В печальные происшествия Степан привык верить сразу: война есть война. Но в последнее не верилось. В сознании прочно отцементировалось убеждение: полк и Яровиков — одно и то же. Не представлял одно без другого. Сняв фуражку, Степан прислонился к скрипевшему на ветру дереву. Моросил дождь. Холодные брызги кропили голову, лицо. Но он ничего не видел, не чувствовал. В голове стоял тупой, тягучий гул, как после удара о землю. Кто-то тронул Рудимова за рукав. Он повернулся:
— Ты, Лиля?
Они молча побрели в дождевую темень.