австралийской армии.

С каждой новой войной плантация Хью Линакера увеличивается в размерах. Обычно растущие у дороги акации здесь выкорчеваны, а вместо них высажены с равными промежутками эвкалипты — стройные и гладкокожие, как супермодели, достойные расти в честь павших солдат. Три дерева на этой плантации носят мою фамилию на бронзовой табличке; каждое отстоит от другого на километр, поколение и войну. Прадед, двоюродный дед и дядя. Деревьев с фамилией моей матери здесь нет, ибо военное ремесло не популярно у ее народа, да и поражение в бою, в необъявленной и незавершенной войне не считается достойным медной таблички. Плантация Хью Линакера — то место, где я становлюсь черным. Начиная с этого места люди помнят меня. Тычут в меня пальцем. Рассказывают обо мне. Этакий урок местной истории.

ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ В ДЖЕФФЕРСОН, гласит плакат. ГОРОД ФРУКТОВЫХ САЛАТОВ.

Город делается больше с каждым моим новым приездом. В основном за счет ангаров. Вся городская окраина застроена сделавшимися теперь архитектурной нормой большими зданиями из гофрированного металла, в которых разместились хранилища охлажденных продуктов и торгополоманый грош.

Я пересекаю Шеттерд-ривер, и въезжаю в город, и торможу свой «КОЗИНС И КОМПАНИЯ» у кафе «Харко», где, как известно всем, выросшим в Джефферсоне в семидесятые, делают лучшие в мире гамбургеры со всякой всячиной. У входа всегда тусуются байкеры. Вот и сейчас здесь сидят, покуривая, на своих «Харлеях» трое таких. Дикие, как того требуют дикие американские традиции. Дикие бороды, пивные животики, голые руки в татуировках, кожаные жилеты, стальные клепки, снова кожа, цепи на шее, ножики на поясах.

Они курят, и крутят своими бородами, и барабанят пальцами по задутым аэрографом бензобакам. Один из них — то, во что превратился Двейн Уилсон. Мы были закадычными дружками в младших классах, я и Двейн, пока я не сделался черным.

Я киваю байкерам. Двейн узнает меня.

— Блин, — говорит он. — Посмотрите, кто к нам. Кто явился за своей долей. Изо всех щелей лезут. Местные его родичи только-только отхватили кресло мэра в трех шагах, в Таттслотто, а уж вся гребаная родня так и прет.

Это он имеет в виду суд, который устраивает выездные сессии вверх и вниз по течению Мёррея, выслушивая жалобы племени Йорта-Йорта. Мэр в трех шагах, в Таттслотто.

То, что люди терпеть не могут в черномазых, меняется вместе с тем, как меняются сами черномазые. Это уже не предрассудок, основанный на вере в расовое превосходство, доказательством которому служат бедность, пьянство и пресмыкание, но возмущение, что эти люди подняли голову настолько, чтобы требовать прав и земли, ибо потеряли эти права и землю, брошенные в бедность, пьянство и пресмыкание верой белых людей в свое расовое превосходство. В превосходство, основанное на расе. Белым людям, охваченным возмущением, стоило бы заметить иронию происходящего.

Но они не видят в этом никакой иронии. Ибо ирония сродни ненависти, а ненависть сродни безумию, а безумие незаметно тому, кто им охвачен.

— Привет, Двейн.

Он делает глубокую затяжку и выпускает дым в мою сторону.

— Хотят реку, но и гамбургеров тоже хотят. Тех, что со всякой всячиной. Так вот, мудила, не было ананаса колечками до белого человека. Ананас колечками изобретен белым человеком. Хочешь ананасов колечками — не трожь реку… по мне так справедливо, а? А получил реку, ложь взад ананас колечками. Жри свои корешки да побеги. В райском саду ананасов колечками не было.

Я прохожу мимо них. Внутри «Харко» почти не изменилось с тех пор, как я бегал сюда за вожделенным молочным коктейлем. Все тот же пол из линолеума в шашечку, до желтизны протертого у стойки. Все те же красные виниловые стулья у исцарапанных столиков из ламината. Все те же выцветшие плакаты сандвичей «Чико Ролл», на которых женщины в блузках навыпуск и миниатюрных шортиках, сидя на мотоциклах, смотрят в камеру, то есть на меня, и открывают рот, чтобы сунуть в него похожий на член сандвич. Все те же часы «Бенсен и Хеджес» на стене отсчитывают нам еще один перерасходованный дневной час.

Человека, опускающего в кипящее масло стальную корзинку с чипсами, зовут Скотти. Я и забыл о его существовании, но он, как я вижу, раздобрел, и полысел, и поседел по сравнению с тем Скотти, о котором я забыл, но вспомнил сейчас. Скотти всегда был жалким и бесполезным типом. Мы поняли это еще тогда, когда он пал настолько, чтобы работать на итальяшек, чего истинно белые люди тогда себе не позволяли.

Он вытирает руки, забрызганные горячим маслом от шипящих чипсов, о фартук и поднимает взгляд на меня.

— Чего для вас? — спрашивает он.

— Гамбургер со всякой всячиной.

— Ананас? — Он вопросительно склоняет голову в мою сторону.

— Ананас? Угу.

Он углубляется в процесс сооружения гамбургера. Честный механизм этот Скотти. Подогнув колени, прикусив язык, нарезает он лук.

* * *

Первое, что скажет мне старик, — это то, как здорово, что я приехал. Можно подумать, это мне так трудно. Скажет, конечно, что программу нашего уик-энда специально не составлял, потому как не знал наверняка, приеду я или нет. Скажет мне, что думал, может, у меня найдутся какие другие дела.

Он живет с подозрением, что за свою жизнь совершил достаточно неправедных поступков, чтобы его друзья и родные имели право бросить его. Он почти верит в то, что те просто обязаны бросить его. Оставить его на поле битвы, усеянном ржавыми сельскохозяйственными машинами и древними перерабатывающими установками, которые покупались с поджатыми губами и многозначительными кивками на распродажах по всей Виктории. Он живет с подозрением, что я — один из его неправедных поступков. Что он не дал шанса черной половине моих корней, а этим не дал мне шанса на семью вообще, ибо белая половина моих корней меня и знать не желала.

Спасибо, что приехал, скажет он мне. Я знаю, что дорога утомительная. Я знаю, что ты не любишь ездить через этот город.

Дело в том, что меня тянет к нему в гости. Как мотылька на огонь. Должно быть, это какой-то генетический инстинкт гонит тебя к отцу… если ты, конечно, не убил его ко времени, когда тебе стукнет двадцать, — как следствие другого генетического инстинкта.

Этот — старый — Скотти поворачивается в чаду от шкворчащих чипсов ко мне.

— Ты ведь парень Чарли Карлиона, верно? — спрашивает он и остается стоять с разинутым ртом в ожидании моего ответа.

Я смотрю на него, повернувшегося откляченным задом к недоделанному гамбургеру, с покачивающейся в воздухе между нами лопаткой.

— Ну, да, — говорю я ему.

Он дважды дергает головой.

— Стоянка кемперов в Лейквью, — говорит он. — Твой папаша прихлопнул там черномазого. Так ведь? — Он морщит бровь и проводит рукой по лицу, изо всех сил напрягая мозги. — Да ты и сам был из этих, — восклицает он, просветлев при этом воспоминании. — Угу, точно. Когда-то был, — говорю я. Его лопатка застывает в воздухе. Рот закрывается. Он смотрит на меня. Я смотрю на него. Вдруг он вспоминает, что луковые колечки на сковородке уже подрумянились и их надо снять с огня, и раскатать, и измельчить. Он скидывает их на доску, и раскатывает лопаткой, и рубит на маленькие кубики ножом.

— Свеклы положить? — спрашивает он.

— Ага, свеклы положить.

— Многие нынче ее не любят.

— Я люблю.

— А многие не любят.

— Я люблю.

— Она нынче из моды вышла. Открываю банку, ложу чуть кому в бургер, а остальное в помойку, вот

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату