парфюмерами из цветочных экстрактов и китовых тканей, что приводит местных в смятение. Ветру таких ароматов не занести в эти края и за миллионы лет.
Каждый раз, выходя в город, она опрыскивает себя этими ароматами, а город принюхивается к ней в поисках улик. Когда она выходит из магазина, тот еще некоторое время пахнет, как будуар роскошной дамы.
Но ей не спастись от того запаха, что прилип к ней. От того запаха, что мерещится обонянию ее городских соседей. С таким запахом не справиться даже самыми изысканными эссенциями всего франкофильского мира, вместе взятого. Поэтому очень скоро она откупоривает эти крошечные флаконы, и выливает их содержимое в раковину, и смывает его водой в канализацию. И вообще перестает выходить. Продукты ей доставляют теперь на дом. Однако выходит, что даже таким, вроде бы далеким от нее австралийцам, как бакалейщикам или зеленщикам, известно достаточно, чтобы и они смотрели на нее с любопытством и жалостью. М-р Сулейман, принося ей недельный запас овощей, заходит настолько далеко, что протягивает ей пучок свежей петрушки, глядя на нее с жалостью, и поднимает палец к губам, предупреждая ее изъявления благодарности. А неделю спустя проделывает то же самое с пучком лука- порея. И эти порей с петрушкой медленно гниют в ящике для овощей ее «Фриджидэйра», ибо никому не нравится, чтобы его кормили из жалости, но и выбрасывать свежие овощи тоже никому не нравится.
Некоторое время ее подруги продолжают заглядывать к ней, чтобы принюхаться и посудачить потом о ней друг с другом. Но все ее подруги в конечном счете — нет, даже в первую очередь — жены его приятелей. Ибо дело происходит в провинциальной Австралии шестидесятых, и общество представляет собой замысловатую схему мужских взаимоотношений. Схему, за рамки которой она вышла. И через некоторое время ее, похоже, не могут больше найти.
Он живет один в своем кемпере, а она живет одна в его доме. Однако она — пария в большей степени, нежели он, хотя именно он совершил тот поступок, после которого все стали ощущать моральное превосходство над Карлионами. Ибо это женская обязанность — быть объектом влечения, достаточно мощного, чтобы мужчина не отвлекался на такие опасные фокусы, вроде этого. Чего ей не удалось. Несмотря на эти ее скулы, и эти ее длинные ноги, и эти ее холеные груди, и эти ее манеры, которые люди называют царственными.
И в конце концов он узнает, что с ней случилось. Он узнает, что она превратилась в парию. Поэтому он звонит ей, и говорит ей, что хочет обсудить кое-что, и спрашивает ее, не возражает ли она против того, чтобы он заглянул к ней. И она отвечает ему: «Это твой дом». И потом трубка молчит до тех пор, пока он не повторяет своего вопроса насчет визита. И она отвечает: «Если ты и в самом деле хочешь. Да, заходи».
— Тогда сейчас приеду, — говорит он ей.
Когда он стучится в дверь, она с головы до пят закована в панцирь достоинства и одета в одно из двух платьев, в которых она принимает гостей. Малахитово-зеленое платье из ирландского льна с вышивкой у горла. Вот так. Он — гость. Он — пастор англиканской церкви. Он — двоюродный брат. Он — пожилая тетка, живущая за городом. Он — член местного партийного отделения, заговаривающий зубы избирателям.
Она открывает дверь, но не выпускает дверной ручки, так что он не может войти. Они не разговаривали с тех пор, как он объявил, что уходит от нее к Ширли Барфус.
— Привет, Вера, — говорит он.
— Привет, Чарльз.
— Могу я поговорить с тобой?
— Для этого нужны стулья?
— Что?
— Для разговора. Как по-твоему, он будет долгим?
— Мне нужно сказать тебе кое-что. Сделать тебе… можно сказать, предложение.
— О, значит, похоже, все-таки стулья. Тогда давай лучше в патио. Там кресла. И солнце. — Она выходит из дома прежде, чем он успевает зайти в него, и они по вьющейся между лилиями дорожке обходят дом и оказываются на мощеном заднем дворике. Она церемонно садится в стоящее на солнце плетеное кресло и жестом предлагает ему сесть в другое такое же. Его отец и мать проводили последние летние сезоны своей жизни в этих креслах, предаваясь воспоминаниям своего детства, когда все проезжавшие машины были черного цвета, с колесами на спицах, а шоферы носили котелки. Он садится, и поворачивается к ней, и зажимает руки со сплетенными пальцами между колен. Она ждет, теребя вышивку у горла кончиками пальцев, что, как он знает, является свидетельством царящего у нее в душе смятения. Значит, он все-таки хуже обычного гостя. Он — носитель той инфекции, что вывела ее из строя.
— Вера, я не представлял себе, чем это обернется для тебя. Я понимал, что для меня это не может пройти без последствий. То, что она черная. Но я не представлял, что это сделает с тобой… что это сделает из тебя… здесь. То, что она черная.
— И ты не поступил бы так, знай тогда, что это сделает из меня?
Он расцепляет пальцы и опускает ладони на колени.
— Честно говоря… я не думаю, что к тебе вообще смогут здесь относиться по-другому. До конца твоей жизни. По-другому, чем относятся к тебе в последнее время. В общем, я вот что предлагаю: я продаю этот дом, отдаю всю выручку от продажи тебе, и ты сможешь купить себе дом в другом городе… где тебя не… ну, ты понимаешь… не знают.
— Где меня не ославили, — поправляет она его.
— Этот дом можно продать за хорошие деньги. Он один из лучших домов в городе. Это позволит тебе купить почти что угодно где угодно. В смысле, в провинции.
— Ради такого разговора мы обошлись бы и без кресел, Чарльз. И в какой город ты предлагаешь мне перебраться? Я ведь думала об этом. Много думала, уж поверь мне.
— Ну, не знаю. В Миртлфорд. К родителям. Или в Хэй. У тебя друзья в Хэе.
— Ты перечисляй, перечисляй, Чарльз. Рано или поздно ты доберешься до единственного места, где я буду не тем, во что превратилась.
— Черт, Вера. Не знаю. Как насчет Бендиго? У тебя там кузины, так ведь? Разве там не живет никто из Шарпов?
— Я думала о Бендиго. И о Миртлфорде. Я думала даже о Мельбурне, хоть это и то место, о жизни в котором я никогда не помышляла.
— Ну, Вера, я не знаю где. Но не здесь. Там, где ты могла бы начать жизнь заново.
— Нет. Ты ведь не знаешь где, нет? Ты ведь не знаешь, что есть лишь одно такое место. Что
— Олл райт. Считай, что я спросил.
— Кумрегунья, — шепчет она. — Забавно, правда? Это единственное место, где, я знаю, позор всего этого будет не позором, а чем-то другим… Где это… примут. Где меня не обязательно будут любить за то, что я это я, но где от меня не будут шарахаться из-за того, что со мной случилось. Единственное место, где то, что тебя бросили ради черной женщины, не кажется вздором. Кумрегунья. Это не лишено иронии, тебе не кажется?
Он удивленно смотрит на нее.
— Черт, не говори ерунды.
— Нет. Но, конечно же, никто из белых не может просто так пойти и поселиться там, ибо это незаконно. Даже если захотеть. Чего я не хочу.
Он встает, и идет к ведущим вниз с патио ступеням, и оборачивается на краю.
— Вера, предложение остается в силе. Существует миллион мест. Не одно, а миллион. Предложение