реяли над хатами скворечни, шелестел дождь, мутно-серая завеса стояла над деревней. Марусову вновь почему-то подумалось, что дождь, наверное, не прекратится никогда, что кругом него какая-то далекая- далекая, совсем нереальная жизнь. «Зацепили что-то в небе», — припоминалось с каким-то мстительным чувством, и он все спешил, спешил…
Успокоился он уже в лесу. Здесь было тихо, пахло сырой землей, небо вверху, над дорогой, казалось светлее. Слышно было, как осыпались капли дождя с берез и осин. Сергей шел не спеша, хорошо зная дорогу, каждый ее поворот, и узнавать знакомые места было радостно, было приятно ступать в теплые лужи: он уже привык к воде и словно бы доволен был, что не надо беречься дождя, потому что давно промок, и что хуже, чем есть, уже не будет. У дороги, в низинах, бледно-зеленым горели светлячки, он брал их в руки, они стыло тлели, пока не отогревались в ладони.
Сергей незаметно миновал лес. И был уже почти дома: надо было лишь пройти через Корму — соседнюю с его деревню. А Смолка — сразу же за Кормой, за логом.
Корма спала. Здесь, совсем неподалеку от дома, он вдруг почувствовал усталость, захотелось пить. Дошел до первого колодца и жадно напился из тяжелой бадьи студеной, ломящей зубы воды. Ему полегчало, а потом и вовсе стало хорошо, когда увидел, как из окна концевой хаты падала на улицу дымная полоса света: его радовало близкое присутствие человека, который тоже не спал.
Подойдя, Марусов глянул на хату, узнал в окне хозяина Платона Кривошеева — тот, задумавшись, стоял у стола, высокий, белобрысый, в клубах махорочного дыма. Все было так ясно видно, что Марусов рассмотрел даже мотылька, порхавшего над лампой. «Не спится отчего-то, — подумал он. — Стоит, как столб. Как знать, какие мысли беспокоят человека по ночам».
И еще подумалось, что дома, наверное, тоже не спят, двери в сенцах не закрыты; он тихо войдет в хату, мокрый, обрадованный, что-нибудь веселое скажет, и кинутся к нему младшие сестры, мама, начнут упрекать, почему не прислал перед приездом ни письма, ни телеграммы.
Но все было иначе.
…Он стоял перед сенцами, на крыльце под крышею, где было сухо и почему-то пахло мылом. Подергал дверь — она была закрыта; несмело постучал, побарывая волнение, начал стучать сильней и сильней. Прислушавшись, различил, как по хате кто-то протопал, а потом голос батьки уже из сенцев спросил:
— Хто там?
Сергей внутренне стаился и дрожащим от волнения, звонким, торопливым голосом произнес:
— Вот моя деревня, вот мой дом родной…
— Ах, чтоб тебя комар забодал! — обрадованно, удивленно вскрикнул батька — стукнул крючок, Сергей рванулся в сенцы, почувствовал на себе отцовские руки, а на щеке — жесткую, небритую щеку его… Батька открыл дверь, подтолкнул его в хату…
На чистой половине уже вставала мать, шуршала одеждой. Батька зажег лампу, мать вышла, шагнула к Сергею — стыдливо, точно спутанная, беспомощно выставив перед собою руку и так же беспомощно улыбаясь. Марусов руку не взял; обнял, молча целовал мать в теплую мягкую щеку, а мать заплакала.
— А дети спят? — спросил он.
Мать отошла от него и, вытирая слезы, шагнула к печи.
— Спят. А что им… Набегались за день… Дождь… Из хаты не выгнать.
— А ты мокрый совсем, — сказал отец. — Ты на Ивановичи шел или, может, через плотину?
— На Ивановичи.
— Вот хорошо, что так. Снимай ботинки, я тебе принесу переодеться.
Сергей сбросил туфли. Мать уже суетилась у припечка, разжигала щепки под треногой.
— Сыночек, чего же письма не написал? Батька в город подъехал бы… Или хоть сам зашел бы на молочную. Наши там бывают с машиной.
— Ничего, мама. Так, может, и лучше. Ведь идешь домой, и когда бы ни пришел, все равно хорошо.
— Оно так, сыночек, так…
— Иди переоденься, — позвал с чистой половины батька.
Он переоделся, а когда вышел на кухню, на столе уже стояли яичница, творог, кислое молоко, лежали сырые яйца, хлеб.
— Давай садись, — сказал батька.
Он сходил в сенцы, принес запыленную темную бутылку, из горлышка торчала тряпичная затычка.
— Ну, так, может, выпьем? — сказал батька. — Тебе, сын, не помешает с дороги. Такую дорогу идти ночью…
Он разлил по стаканам. Выпили.
— Все хорошо бы, — сказал Сергей, — если бы не дождь. Висит и висит. Шел через Ивановичи — пустынно, страшно. В Корме только у Платона Кривошеева лампа горит.
— А, сыночек, — встрепенулась мать, — это же горе у него. Сын, двенадцать лет хлопцу, нечаянно выстрелил себе из обреза в живот… И где он его нашел?
— Выжил?
— Помер… Никого дома не было. Платон с женкой коров пасли… Пока завезли в больницу, помер.
— У Платона этого, — сказал батька, — обрез был схован еще с войны. А сын нашел.
— Так, говоришь, у них огонь горит? Люди правду сказали, что теперь Платон темноты боится, спит при лампе… Ох-хо-хо! — вздохнула мать.
Сергей начал хмелеть. Стало горячо щекам, и было туманно и бездумно в голове. Он старался представить себе Платона Кривошеева, его жену — и никак не мог. Он лишь помнил, что в Платоновой хате, когда шел мимо нее, горел огонь, что стоял хозяин у стола и что (он помнил это особенно ярко) над лампой порхал, кружил мотылек. Мотылек и свет — это виделось хорошо и сейчас.
— Сынок, ты, может, спать хочешь? — спросила мать.
— Нехай выпьет еще, — сказал батька. — Будет крепче спать. Не помешает с дороги…
Сергею спать не хотелось. Выпили еще немного, и в голове у него прояснилось. Он почувствовал себя вовсе не пьяным, зато заметил, как захмелел отец. И удивился, что тот говорит, наверное, давно уже говорит. Говорит про войну.
— …Выдали нам белье теплое, шапки, кожухи, а на ноги ботинки с обмотками. Сверху печет, а снизу студит. А мороз… Хлеб пилой резали — такой был мороз.
— Топором же лучше, — сказала мать.
— Топором нельзя — крошится…
Потом они поспорили. Мать гнала батьку спать.
— Завел — все про войну да про войну… Ложись спать… Будто нема о чем поговорить.
— Что ты знаешь… — огрызнулся батька.
— А то знаю, что и здесь, у нас, тоже война была.
«Война была и в деревне, — думал Сергей. — Да, была». Он помнил, как его, сонного, таскала в землянку мама, когда налетали ночью самолеты, как однажды на улице послышалась стрельба, и они с матерью бежали все в ту же землянку, а у него едва не разрывалось сердце: казалось, вот-вот настигнет пуля — а может, уже настигла? Как страшно было! И запомнилось это навсегда.
— Идите спать, — гнала теперь их обоих мать. Они вылезли из-за стола.
Мать постелила постель, и Сергей лег. Все еще шелестел за окном дождь, было темно; Марусов слышал, как ходила в кухне мать убирала со стола, как сначала ворочался за шторкою батька, а потом как- то сразу уснул — ровно и сильно задышал. Потом легла спать и мать, а Сергей все еще никак не мог уснуть. Под окном шелестел тополь, — Сергей вспомнил, как однажды летом буря сорвала крышу с соседней, Куличковой хаты: крыша упала на их огород, на тополь. Если бы не тополь, высадило бы окна. У тополя обломало ветви, содрало кору, но тополь выжил — и вот шумит, шумит.
Сосед, Куличок, перебрался потом на другое место, где было выше. А здесь, рядом с ними, построился он сразу после войны, когда взял из соседней деревни молодицу, курносую, маленькую, очень ласковую. Тогда, сразу после войны, было голодно, и Куличок шастал по лесу, скидывал гнезда птиц. Никто не попрекал его этим: был он худой, длинный, с большим носом, с запавшими щеками, заросшими белым мхом.