безмолвного леса… Нет, это лишь показалось. Шумят, как обычно, сосны… А вот теперь я нахожу свои руки. Может, забыл ты об этом, может, думаешь ты, что они ради того лишь, чтобы тягать пилу?»
И он поднялся.
— Подлец! Портфельная твоя душа!.. И ты… такое!
Подобрал под себя ноги и весь подался назад Клыбик, — растерянное, побелевшее лицо; рука невольно сгребает хвоинки…
Словно упал на гладкую воду камень и сильно и шумно взлетели кверху брызги. Пошли круги по воде, слабея, достигли берега… И вот медленно всплывал в памяти посеребренный луною тополь, а вот как будто склонилась Марина к Василю, и такой яркий за улицей выгон в молодом и ядреном блеске. И словно бы Василь говорит: «Слушай свое сердце, Марина, оно у тебя доброе, слушай, и оно тебя не подведет!» И затем: «А я! Почему же, если верил себе, не верил Марине и почему отступил? Отдал Марину гаду этому, Клыбику».
И захотелось бежать — от себя, от Клыбика, от всего. Бежать, как однажды в детстве, когда заблудился в лесу и, подгоняемый недетской какой-то тоской, все бежал и бежал по незнакомой дороге, глотая слезы…
— Пошли, — сказал он глухо и поднял пилу. — Работник!
Береза стояла на краю поляны, высокая, ровная, и когда впился в нее топор, вздрогнул сразу звонкий ствол от шершавого комля до зеленых листьев — и вся береза стала как шумная тучка трепетных зеленых мотыльков. А потом медленно клонилась она и, пока падала в невеселом своем кружении, привела с собою серый летний день с леностным дождиком, запах влажной земли и огуречника. Шла Марина от Савкиных ворот — и болтался и бил по загорелой ноге с налипшей к ней травинкой порванный ремешок туфельки… И почему не остановил он ее тогда, почему не объяснил?
Они подрезали деревья еще и еще, и то, с каким упорством они водили пилу, напоминало трудный, но затаенный поединок. И когда Василь, склонившись, встречал время от времени взгляд Клыбика, он знал, что теперь ненавидит этого человека с брезгливостью, ненавидит за двоих: и за себя, и за нее, Марину.
И теперь не опасался он уже, что между ними стоял Клыбик.
ЧТО БУДЕТ СНИТЬСЯ
Однажды ночью ему приснилась она. Проснувшись, он все удивлялся странному этому сну, потому что никогда не думал о ней, да и не было повода думать. Когда-то, лет десять тому, была случайная дорожная встреча, и он уже не помнил имени ее, а может, даже и в те годы не знал имени. Застенчив он был и неловок, деревенский парень, впервые выбравшийся в большой свет из своей глуши. Лишь только кончил десятилетку, завербовался с двумя парнями постарше на лесоразработки, и было ему восемнадцать годков.
И вот, еще словно бы во сне, вспоминал он теперь все прежнее, давнее: и свою застенчивость, и как страдал от этой застенчивости всегда, и поверхностные, несправедливые мысли о людях, смешную свою задиристость вспоминал, жажду твердых и мужественных поступков, романтику одиночества и — сладкое, тревожное замирание сердца в ожидании неизведанной жизни. Ах, молодость, молодость, наивная, смешная, невозвратная молодость!
Поднявшись и стараясь ступать неслышно, чтобы не разбудить жену и дочь, он пошел в коридор, но все же зацепился ногой за тумбочку и, стаившись, зажмурившись, некоторое время стоял в тугой напряженной тишине.
Ни жена, ни дочь не проснулись, и он с облегчением достал в коридоре из кармана пальто сигареты, пробрался на кухню и сел в неприятно нахолодавшее, как ему показалось после сна, кресло. Подобрал под себя ноги, закурил, и сигаретный дым показался ему таким вкусным, приятно-острым, и он с какой-то радостью ждал того мгновения, когда у него слегка закружится голова, как бывало всегда, если долго не курил.
А за окном была мутноватая зимняя ночь, и неожиданно он подумал, что скоро, пожалуй, шесть часов, то время, в которое он всегда поднимался еще три года назад, когда ходил на завод и учился в институте, и вот теперь, вспомнив об этом, пожалел, что прошла та пора, что теперь он ходит в конструкторское бюро и потому встает позже и не видит утренней толпы у трамвайных остановок, у заводских ворот, не слышит, как сиплыми со сна голосами переговариваются люди, не видит, как в сутеми раздувает ветер искристые цигарки, не чувствует той особой слитности с городом, с людьми, которую всегда чувствовал в толпе рабочего люда.
Но вот странно: откуда приснилась она, отчего этот сон?
И опять вернулись мысли к тому времени, когда он был совсем юн, восемнадцать годков ему стукнуло. Но он уже считал себя взрослым, не таился курить при отце, стал ходить на вечеринки, где, сидя рядом с гармонистом и лихо колотя по бубну, мог командовать девчатам и парням в круг, заслуженно ожидая веселого смеха:
— Вальс впритирочку!
И на девчат он сам уже заглядывался и, как только кончался танец, бежал в сенцы и, став при дверях вместе с другими хлопцами, кричал девчатам задиристые, острые, как ему казалось тогда, слова, и приятно было ему, если девчата задевали его, отбивались от него руками и притворно пищали.
Приезжали с шахт на побывку парни, одетые по-городскому, заносчивые, и он завидовал им, той жизни, к которой они, наведавшись в деревню, возвращались. Особенно нравился ему среди других Тимошихин Ленька, смуглый, гладкий с лица, с длинными волосами, в которых всегда торчал отобранный у какой-нибудь девушки гребешок. Танцевал он как-то безразлично, с леностью, щуря один глаз и не глядя на ту, чья рука лежала на его плече. Хлопцев он угощал папиросами, с каким-то изяществом цыркал слюной сквозь зубы и напевал для себя немного жалобную, немного отчаянную песню:
«А так ли давно это было? — думал он теперь. — Десять — двенадцать лет — много ли это? Но… если оглянуться и просмотреть все… много. За это время кончил институт, женился…»
Ему захотелось попить, он встал и напился, не разыскивая стакана, просто из-под крана, и подумал, что опять бы пожурила жена, если бы увидела. Она пыталась отучить от этой неблагородной, как она говорила, привычки, такой же неблагородной, как и та, когда он после чая пил сырую воду. Что ж, плохих привычек у него было много, и жена настойчиво и не без успеха искореняла их.
Он закрутил кран и поморщился: вода была тепловатой, — надо было спустить ее и дождаться холодной, но он боялся наделать шуму и, подумав об этом опасении своем, разозлился на себя, на то, что, направляясь сюда, на кухню, зацепил ногой тумбочку. А все из-за жены, потому что навезла в квартиру разных подставок, тумбочек, сервантов и подсервантников, вазочек, розеток и кувшинов — негде повернуться, не то что ступить. Он вспомнил, как собирал деньги на мотоцикл, как договаривались с женой, что на мотоцикле, если купят его, отвезут дочь летом в деревню к его родным, а сами поедут назад каким- нибудь интересным маршрутом, и чтобы ехать не более пятидесяти километров в день, чтобы ночевать в деревеньках и в тихих районных гостиницах, в стогу сена и в палатке на берегу какой-нибудь безымянной речки. Так заманчиво думалось тогда, а потом жена присмотрела где-то «абсолютно современную» мебель, стала уговаривать купить, потому что, если упустить такой случай, будешь после кусать себе локти, и он согласился наконец, — и вот пропади она пропадом теперь, эта великолепная мебель, — плакали его денежки, а вместе с ними и тихие районные гостиницы, и ночлеги в стогу сена, в палатке…
«Десять лет, — думал он, — в большой и маленький срок».
Десять лет назад, впервые покинув деревню, он увидел ее. Как он понимал теперь, ничего особенного