— Дайте мне оселок, — сказал я, — погляжу, может, в моей косе щербинка завелась. А, дядька Игнат?
— Подожди, сначала я сам. Но давай лучше закурим. Махры моей закури!
— Давайте.
И вот мы стояли, курили крепкую, ядовитую махорку, от которой, казалось, не вздохнуть. Ну и махорка была у дядьки!
Тишина, раннее утро, сонный город, а мы собираемся в этом городе косить.
— Как держать косу — не забыл? — спросил дядька Игнат. — Эх, браток! И зачем тебе наука? Не жалеешь молодости. Пошел бы я на твоем месте в грузчики, в плотогоны, в кузнецы. Силу бы в плечах почувствовал. Аппетит бы имел волчий. Сила была бы, как у жеребца… Ты не смейся. Ты молодой еще, ничего не понимаешь… Бывало, косишь: вот как сегодня, — не так, конечно, я только для примера говорю. Косишь, а потом кто-то кричит: «Перекур!» В речке косу обмоешь да в тенек под куст. А тут девки прокосы разбрасывать пришли… Знаешь наших девок? Загорелые, розовощекие, ситцевая кофта да юбка, но девки что надо. Засмеется дык засмеется, это не то, что хи-хи да ха-ха!.. Лежишь под кустом, а они поддразнивают тебя. Не сдержишься и к ним: ну, думаешь, покажу! Бежишь, схватить хоть которую хочешь, а они — удирают… Догонишь, конечно. Но и тумаков надает… Ничего, переживем. И вот как глянешь потом ей в глаза… Только зачем это я, кавалер гороховый, тебе рассказываю, знаешь сам. Но, браток, послушай, покачай головою и — молчи. Будто ничего тебе не говорил… Только, браток, молодость, она, браток, молодость… Эх, и покосим же мы с тобою!
Он даже весь посветлел, небрежно бросил окурок, наклонился, поднял косу, прижал косовище к боку, взялся рукой за полотно косы и полоснул по нему оселком:
— Джгинь-джгинь-шах! Джгинь-джгинь-шах!
Веселая, милая сердцу, знакомая с детства музыка!
Он подошел к плотному ряду кустарника, осторожно прокосил плешину, повернулся, поднял под мокрой травой косу, наклонился и — пошел, пошел…
— Наседай на пятки, Виктор, наседай!
И тогда, волнуясь, опасаясь отстать от дядьки Игната, взмахнул косою и я…
КЛОК ПОДСОХШЕГО СЕНА
Днем уже, направляясь на футбол, я выскочил из троллейбуса на площади. Припекало солнце. Трава в прокосах увяла. По прокосам живо бегали черные, с отливом, скворцы. Пахло сеном. Большой и шумный лежал вокруг город. На площади по-луговому, по-летнему пахло сеном.
Я повернулся и потихоньку пошел тротуаром, и вот здесь, на тротуаре, вдруг тоже увидел сено — неизвестно кем растрясенный клок подсохшего сена. По-луговому, по-летнему пахло сеном.
«Сено на асфальте, — подумал я, — сено на асфальте…»
Словно очень долго я искал какое-то определение и вдруг его нашел.
«Сено на асфальте, — в радости думал я. — Вёска в городе…»
МАТЕЕВЫ ДРОВА
Заметелило сразу после рождества. В один день как не бывало привычной серости окрест, после затишья взвихрился ветер и погнал по улице игривые снежные шлеи да колеса. У изгородей в одно мгновение нарастали седловатые высокие сугробы.
Матей теперь уже жалел, что не привез из лесу наготовленных дров. Уже было собрался, и коня бригадир обещал, да сбила с панталыку женка: дрова, видишь, подождать могут, сначала хлев утеплить надо — корова вот-вот отелится.
Ладно, сделал кое-что для хлева, а там и праздник: дрова так и остались в лесу. Жди теперь, пока эта белая муть кончится, потому что заметелило не на день.
Старику тревожно. Выйдет во двор, чтоб сунуть корове сенца, да снова в хату — и глядит, глядит, как пляшет метель. Ветер то ходит пружинисто, широкими валами, будто стремясь повалить что-то, а то свистит так резко и дико. И гремит где-то по штакетнику оторванная доска.
А на печи ойкает старуха, совсем занемогла:
— А божачка, что же это такое: съесть ничего нельзя. Вот горе — как огнем жжет…
Матей не слушает, упорно тянет окурок да помалкивает.
Стара?я слезла с печи и, кряхтя, протопала к шкафчику. Дзынкнула посуда, оказалась в ее руках глиняная кружка с содой, оплетенная берестяными лентами, — и вот уже стара?я морщится: не очень приятный порошок.
— Закрутило, замело, — бормочет о своем Матей, — в лес теперь ни стежки, ни следа…
— Вот уже заскулил, — сердито сказала жена. — Дрова ему жить не дают!
— А что же, — тихо защищается Матей, — вон сколько здоровья положил, пока с Савкиным хлопчиком накололи. Хорошую сухостоину найти нелегко: аж под Пугачеву гриву забрели.
— Сухостоина ему нужна, если дрова под боком. Людям березняк режут — не смотрят. Хмыль вон возами тащит, своего он нигде не упустит.
— И чего ты прицепилась ко мне! — начинает злиться Матей и мелким шажком кружит по хате.
Не отходя от шкафчика, старая наблюдает за ним. Костлявый и малорослый, Матей наверняка может показаться смешным в этот миг. Кортовый пиджачок смятым выглядит на его плечах, на затылке торчит щепотка светлых волос, словно цыплячий пух; ведь лысина у него давно перелезла через макушку. Сам он знает, каким выглядит.
— Нет, не очень разгуляется Хмыль, хапуга этот. Возьмется за него колхоз!
— Напугали вы его, ох, напугали. Это же Настя мне говорила: после того схода, где ты его со срубом этим допек, злился он ого как. Не может быть, говорит, чтоб самого на чем-нибудь не поймал, я не прощу ему этого… И не простит! — даже с каким-то удовлетворением сказала старая и снова полезла на печь.
Матей недобрым взглядом задержался на женке, будто не Хмыль, а она желала ему беды. Рука сразу нашла бороденку, раз-другой нервно дернула. Матей причмокнул — звук получился тоненьким и звонким. И сказал более спокойным голосом:
— Дурень он, если так… Я своим горбом живу, мне бояться нечего.
Старая смолчала, забубнив на печи о чем-то своем.
Смерклось. Матей принес из-под поветки охапку дров, побросал поленца в редкий пепел остывшей печи. Огня не зажигал: спать легли рано. Накрывшись кожушком, Матей все думал. Никак не шел из головы этот самый Хмыль. Черт его знает, что за человек! Сам не здешний, пришел откуда-то в деревню, прибился тут к молодице в примаки. Люди говорили — раньше он где-то продавцом работал. Выгнали, наверное. Удивительно еще, что в тюрьму не сел. В колхозе уладился упряжь выдавать: у стариков работу отнял. Все удивлялись! А он с конюхом какие-то дела завел, начал хату ставить на полянке возле Васильева лога. Лес он, конечно, не покупал. Думали, сарайчик какой или будку построит — а все же хату, звенья хаты, которую потом и продал в районе. Пока смотрели, так он и вторую ставить начал. Ах, чтоб тебе, лихоимец ты такой, бродяга приблудный! Матей не стерпел и сказал на собрании. Пришлось Хмылю уплатить деньги в колхозную кассу. Так теперь, оказывается, мстить собирается, совесть хочет проверить.
Вспоминалась недавняя встреча с Хмылем в лесу. Тот как раз набрел на них, когда они пилили с Савкиным хлопцем дрова. Прибрел он заросший, как всегда, волком глядит. За ремень заткнут топор, а на плече, перетянутом веревкой, вязанка лещинника: наверное, нарубил для обручей. Не здороваясь, все запрокидывал голову, глядел на сухую ровную ель, уже подпиленную до середины. Резиновые сапоги Хмыля в выпуклых, как мозоли, заплатах неспокойно месили снег.