зачем пишу? Мне просто подумалось, что, может, все же обретет напоследок какую-то логику эта попытка рассказать. Посмотрим…»
Так мучается словом автор рассказа «Смаление вепря».
Такое же чувство смутной надежды и одновременно боязнь не вместить в писаную строку то, что рождает в тебе слово прозаика, должен, думается мне, испытывать и критик, всерьез подступающий к творчеству Михася Стрельцова, чьи произведения глубоки, содержательны, проблемны и современны.
Но… Сразу же воздав предмету своей статьи столь много — не окажем ли мы Стрельцову услугу медвежью: ну, кто же не считает себя и глубоким и содержательным, а ну, как возревнуют, как одернут зарвавшегося критика, заодно зацепив интеллигентными когтями и не претендующего на такое «внимание» писателя? Не лучше ли, не надежнее ли оговориться: «один из», «представитель» и т. п.? Тогда выстраивается привычная цепочка имен, каждое из которых действительно заслуживает всяческого уважения (писательское поколение, к которому принадлежит Стрельцов, дало литературе дюжину отличных прозаиков и поэтов!), цепочка, в которой — уж такова прихоть критика — выбрал он данное имя. И не более того. Все тихо и благопристойно.
Но ведь у нас и нет намерения нарушать благопристойность, противопоставляя одного писателя целому ряду его друзей и коллег. Речь идет не о масштабах таланта, не о том, сколько — пуд или килограмм — этого божьего дара отпущено человеку, а лишь об особенностях, о тех его, таланта, гранях, что именно и отделяют одно от другого писательские имена, не дают им слиться пусть и в добротную, но аморфно- добротную массу. Литература не есть сумма дарований, а творческое соседство индивидуальностей.
…Михась Стрельцов един во многих лицах: прозаик, критик, эссеист, наконец — поэт. Вернее, поэт и в критике и в прозе. Это первая его особенность, определяющая и стиль мышления, и манеру письма. Она проявилась уже в первых рассказах Стрельцова, в сборнике «Голубой ветер». Но, пожалуй, нигде так явственно, так очевидно, как в том рассказе, с цитирования которого мы начали наш разговор о Михасе Стрельцове.
«Смаление вепря» и композиционно напоминает стихотворение: отдельные фрагменты этого произведения обрамляют своего рода «мысли-рифмы», собирающие эту философскую поэму воедино, подчеркивающие связь и перекличку мотивов, тезисов, ощущений.
Начинается рассказ картиной осени, когда пахнет картофельной ботвой и капустным листом, когда обнажается конструкция застывших лесов, а воздух трезв и густ — ничего лишнего в природе, все видно насквозь и вдаль. И кончается рассказ тем: «наступают холода, схватывают землю заморозки — опадают долу инеем сырые туманы». И сквозь горьковатую прозрачность этой картины проступают заключительные слова автора о той надежде, что жива, несмотря на утраты осени и зимы, надежде, которой жив каждый, кто берет в руки перо.
«О, наш брат, сочинитель, ко всему бывает еще и немного суеверным. Наивный, он хочет переспорить реальность, он хочет верить: я уберегся от беды — ибо сказал. Добро и надежда очертили здесь свой круг».
В словах о надежде и добре — весь писатель и весь герой его. Пожалуй, все творчество Михася Стрельцова — и эссе его о Максиме Богдановиче, и его проза и стихи — один нескончаемый разговор о надежде и добре, что живут в человеке, что не должны умереть в нем, затеряться, погаснуть.
Герой молодого Стрельцова вошел в литературу с молодым предвкушением радости. Позднее Стрельцов расскажет об этих годах своего героя так: он
«безрассудно и смело ринулся в жизнь и не берег себя, щедро беря от людей и так же чистосердечно отдавая им свое. Да и что было беречь! Ему казалось, что не может быть на свете человека, который, узнавши, не полюбил бы его…»
С чистым сердцем вошел Стрельцов в мир, призывая всех порадоваться с ним вместе его открытию красоты, свежести, многоцветья. Голубые ветра ласкали его.
Он не был похож на своих коллег, которые сразу же стали взрывать пласты проблем, отыскивая, нащупывая где-то в глубинах жизни свою тему. Стрельцов, казалось, просто пел, пел открыто и радостно. Герою его розово и ровно светило солнце, звонкая и веселая, как лесной ручей, расплескивала свои песенки лесная птаха, и был он уверен — «когда станет весенней душа — народится радость». Герой жил ожиданием весны, и даже воспоминания о промелькнувшей и неузнанной первой любви не очень тревожили и беспокоили его:
«Дурной ты пень, — сказал он себе, — ничего еще не потеряно, все у тебя впереди. А ты в каком-то миноре… И грусти уже не было»
Прошли годы, и поприбавилось грусти и раздумий у героя Михася Стрельцова. Нудный затяжной дождик встречал его в родных полях, и становилось ему зябко и неуютно, и казалось даже, что «вместе с дождем оседает ему на лицо, разъедает легкие ядовитая радиоактивная пыль». И молчали темные окна в редких деревнях по пути, а в одном, освещенном, стоял и маялся горем своим потерявший сына человек… И
Конечно, не мог не измениться с течением жизни герой Стрельцова, но все же — характернейшая и приметнейшая черта творчества писателя — в одном из последних своих произведений повторяет Стрельцов, повторяет с наивно-упорной верой, повторяет как заклинание:
«есть, к сожалению, вещи неподвластные нам, но есть же и утешение, есть и надежда».
Воистину, добро и надежда начертали в книгах Стрельцова свой круг…
Чаще и чаще стал замечать чужие окна герой Стрельцова, дальше от него солнечные поляны и россыпь лисичек в лесу, но не уходит от него, возрождает в нем надежду и дает ему силы искать подзапоздавшую радость свежий запах «сена на асфальте» — поэтическое восприятие мира.
Красота как неотъемлемое свойство природы и полнота жизни, органически включающая в себя эту красоту, невозможная без нее, определяют особенности поэтики Стрельцова. Впрочем, это свойственно большинству белорусских писателей, пишущих свою «книгу деревни». Здесь речь идет о стрельцовской «особинке».
Одни писатели, Борис Саченко, например, очень точно передают приметы, детали, признаки окружающего их героев деревенского быта и пейзажа — обтюканную топором шершавую колоду, птичьи голоса, что чирикают, свистят, воркуют и стрекочут, камышовые крыши, что рыжеют в зелени огородов. Достоверность отличает их письмо даже там, где, как в поэтически взволнованном «Реквиеме» Бориса Саченко, стихия фольклора определяет высокий накал повествования.
У других картины природы символичны, они несут на себе нагрузку идейную, они — источник- побудитель той мысли, что должна возникнуть у читателя, передаться ему, настроить его на волну понимания автора. Таков, например, образ горящей земли на той вырубке, где герои «Найдорфа» Ивана Пташникова заслоняют собою уходящую к партизанам деревню, перекрывают дорогу карателям:
«Пни сгнили, осыпалась сверху трухлявая кора, торчали только тонкие серые сухие сердцевинки, как старые спицы из сработавшегося колеса; тронь топором — красные от смолы. Они горели теперь густым черным пламенем, тихо, как свечки… Течет с пня смола на желтый песок, и тогда по песку ползет к окопу пламя, узеньким и тонким язычком, как гадюка…»
Тут и дотошность в деталях, даже избыточность их, но тут и непременная для Пташникова скрытая