признавал, что в целом ему такой порядок нравится).
— Филлида чувствует себя вправе прийти сюда, — сказал Колин, — она просто заявляется с утра пораньше и устраивает сцену, и теперь нам еще нужно успокаивать Тилли.
— Тилли хочет, чтобы ее звали Сильвией, — заметил Эндрю, который тоже вошел и сел за стол.
— Мне все равно, как ее зовут, — буркнул Колин. — С какой стати она вообще торчит здесь?
И вот на глазах у него уже показались слезы, и он стал похож на маленькую взъерошенную сову — в этих очках с черной оправой. Если Эндрю был длинный и угловатый, то Колин — весь сплошные округлости, и самым круглым в нем было его открытое, мягкое лицо, которое в настоящий момент надулось от плача. Теперь Фрэнсис поняла, что прошлой ночью эти двое, Колин и Софи, скорее всего лежали в объятиях друг друга и рыдали: она — из-за своего умершего отца, а он — из-за своего… ну, из-за всех своих горестей.
Эндрю, который, подобно Фрэнсис, все еще не мог прийти в себя и дрожал, спросил у брата:
— Зачем выплескивать все на маму? Это же не ее вина.
Если срочно что-нибудь не предпринять, то братья начнут ссориться. Они часто ссорились и всегда из-за того, что Эндрю вставал на сторону матери, а Колин обвинял ее.
Фрэнсис сказала:
— Софи, пожалуйста, налей мне чашку чая. И я уверена, что Эндрю тоже не отказался бы.
— О да, это было бы отлично, — согласился Эндрю.
Софи подскочила, довольная тем, что к ней обратились с просьбой. Колин, оставшийся без моральной поддержки, ибо девушки рядом не было, растерянно мигал, весь такой несчастный, что Фрэнсис захотелось прижать его к себе… только он не потерпел бы ничего подобного. Эндрю сказал:
— Я съезжу навестить Филлиду попозже, когда она успокоится. В принципе с ней можно общаться, если она не на взводе. — И вдруг подскочил: — Господи, я совсем забыл про Тилли, то есть — Сильвию. Она ведь все слышала. Она не выносит, когда ее мать заводится.
— И ее можно понять, — согласилась Фрэнсис. — Я тоже до сих не могу прийти в себя.
Эндрю выбежал из кухни и больше уже не вернулся. В комнате у Сильвии он застал Юлию, которая спустилась посидеть с ней. Девочка спряталась под горой одежды и выла:
— Не пускайте ее сюда, не пускайте.
Юлия снова и снова повторяла:
— Ш-ш-ш, тихо, тихо, она уже ушла.
Фрэнсис пила чай молча, ожидая, когда пройдет нервный озноб. Если бы где-нибудь в книге она прочитала, что истерия заразна, то в жизни бы не поверила. Она думала: «И бедная Тилли годами жила в такой обстановке! Не удивительно, девочка в ужасном состоянии».
Софи села рядом с Колином, и они обнялись, словно две сиротки. Вскоре оба отправились на вокзал, чтобы вернуться в Сент-Джозеф, и, уходя, Колин смущенно глянул на мать с извиняющейся улыбкой. А Софи обняла Фрэнсис:
— О Фрэнсис, не знаю, что бы я делала, если бы не могла иногда приезжать к вам в дом!
Наконец Фрэнсис могла взяться за статью.
Письма о магазинном воровстве она отложила пока в сторону и принялась за другую тему.
Так и вышло, что первая статья Фрэнсис вызвала бурю ярости со стороны защитников морали. Письма от перепуганных родителей приходили в издательство газеты пачками, и Фрэнсис ожидала, что ее уволят, но Джули Хэкетт была довольна. Фрэнсис делала то, ради чего ее наняли. Именно этого хотели от человека, которому хватало смелости заявить, что Карнаби-стрит — всего лишь низкосортная иллюзия.
Беженцы, которые волнами накатывали на Лондон, сначала спасаясь от Гитлера, потом от Сталина, были бедны как церковные крысы или вовсе нищи. Перебивались они случайными заработками — перевод там, рецензия на книгу или частный урок тут. Они работали санитарами в больницах, разнорабочими на стройках, домашней прислугой. Все они заканчивали европейские университеты, к ним в полной мере относилось слово «интеллектуал» — то самое слово, которое у ксенофобной британской публики неизменно вызывало подозрения. Обыватели отнюдь не считали зазорным для себя признать, что эти пришельцы были более образованны, чем они, коренные островитяне.
В Лондоне было несколько кафе и ресторанов, таких же бедных, как и они сами, где можно было удовлетворить ностальгическую потребность посидеть с чашкой кофе и поговорить о политике и литературе. В таких кафе подавались гуляши, густые супы и другие питательные блюда, поддерживающие жизненные силы в гонимых бурями иммигрантах, которые вскоре придадут весомости и блеска национальной культуре в самых разных ее областях. К концу пятидесятых — началу шестидесятых среди бывших беженцев уже появились издатели, писатели, журналисты, художники, даже один нобелевский лауреат, и человек, впервые забредший в такое кафе, например «Космо», счел бы его одним из самых стильных заведений северного Лондона, где все посетители были одеты в униформу нонконформизма — водолазки, дорогие джинсы и кожаные куртки — и щеголяли либо длинными волосами, либо вечно популярной короткой стрижкой на манер римских императоров. Были тут и женщины, немного, в мини- юбках, в основном — подружки; они впитывали привлекательные заграничные манеры, попивая лучший в Лондоне кофе и откусывая сливочные пирожные, вдохновленные Веной.
Фрэнсис стала захаживать в «Космо» — присаживалась за столиком, чтобы поработать. В том углу дома, который она считала своим, огражденным от вторжения, ей теперь приходилось слушать шаги то Юлии, то Эндрю, так как они оба навещали Сильвию, приносили кружки с бульоном и прочим питательным содержимым и настаивали, что дверь в ее комнату должна быть открытой, потому что девочка боялась замкнутых пространств. И еще по дому бродила Роуз. Однажды Фрэнсис застала ту перебирающей бумаги на ее письменном столе. Роуз хихикнула и сказала весело: «О, Фрэнсис», — после чего убежала. Попадалась она и в комнатах Юлии — сама Юлия видела ее там. Она не воровала, а если и воровала, то по мелочи, просто по природе своей эта девушка была шпионкой. Юлия заявила Эндрю, что необходимо попросить Роуз покинуть дом; Эндрю передал матери пожелание бабушки, и Фрэнсис, обрадованная этим, так как никогда не испытывала к девушке симпатии, сказала Роуз, что пора бы ей вернуться в свою семью. То был крах Роуз. Из цокольного этажа, где обитала девушка («Это моя 'хата'!»), поступали сообщения, что она лежит, не вставая, и рыдает и что она, похоже, больна. Со временем все как-то само собой улеглось, и Роуз вновь появилась за кухонным столом, агрессивная, сердитая и демонстративная.
Можно возразить, что это как минимум непоследовательно: сначала жаловаться на мелкие неудобства дома, а потом устраиваться работать за столом в углу «Космо», гудящего от дебатов и дискуссий. И в основном разговоры там шли революционного толка. Все эти люди были в той или иной степени революционерами, даже если именно в результате революции им пришлось бежать из родного дома. Они были представителями разных стадий Мечты и могли часами спорить о том, что случилось на таком-то и таком-то митинге в России в 1905 году, или в 1917, или в Берхтесгадене, или когда германские войска вторглись в Советский Союз, или каким было состояние румынской нефтедобывающей промышленности в сороковых годах. Они спорили о Фрейде и о Юнге, о Троцком и о Бухарине, об Артуре Кестлере и о гражданской войне в Испании. Странно: Фрэнсис, плотно зажимающая уши всякий раз, когда Джонни начинал одну из своих речей, находила разговоры в «Космо» успокаивающими, хотя внимательно она не вслушивалась. И это верно, что шумное кафе, полное сигаретного дыма (тогда это был обязательный аккомпанемент для любой интеллектуальной деятельности), дает больше уединения, чем дома, где к тебе в любой момент может кто-нибудь заглянуть с разговором. Эндрю тоже нравилось в этом кафе. И Колину. Они говорили, что в нем хорошая энергетика и позитивная аура.
Джонни частенько сюда заглядывал, но пока он был на Кубе, Фрэнсис чувствовала себя в безопасности за своим столиком в углу.