— Давай сначала займемся бедной Сильвией. Почему мы ничего не слышим о тебе и каком-то фантастически везучем парне?
Она бы выскользнула из-под его руки, но он удержал ее.
— Мне как-то… не везет.
— Ты влюблена в отца Джека?
И тут уж Сильвия отстранилась, выпрямилась, оттолкнула Эндрю.
— Нет, как ты можешь… — Но увидела его лицо, полное сочувствия, и сказала: — Да, я его любила.
— Монахини всегда любят своего священника, — проговорил он.
Сильвия не знала, была ли это намеренная жестокость с его стороны.
— Я не монашка.
— Иди сюда. — И Эндрю снова притянул ее к себе. Тогда она сказала тоненьким голоском, который он помнил по первым дням своего общения с Сильвией:
— Мне кажется, что со мной что-то не так. Я спала с одним человеком, с врачом из нашей больницы, и… в этом-то вся проблема, понимаешь, Эндрю. Мне не нравится секс.
Она всхлипывала, а он обнимал ее.
— Что ж, должен признаться, что я не столь продвинут в этом отношении, как мог бы. Софи не оставила места для сомнений в том, что по сравнению с Роландом я ничто.
— О, бедняжка Эндрю.
— И бедняжка Сильвия.
Так они плакали, пока не уснули, как дети.
Пока они спали, их навещали. Сначала Колин, поскольку Злюка забеспокоился, и это подсказало ему, что в доме есть кто-то посторонний. В комнате было темно. Колин постоял, глядя на двух спящих, сжимая пальцами пасть собаки, чтобы та не лаяла.
— Хорошая собачка, — сказал он, спускаясь по лестнице, Злюке, который к тому времени уже превратился в старого лысеющего пса.
Позже приходила Фрэнсис. Уже стемнело. Она включила ночник, который когда-то купили для Сильвии, потому что девочка боялась темноты, и постояла, как Колин, глядя на то, что можно было разглядеть — только их головы и лица. «Сильвия и Эндрю — о нет, нет!» — думала Фрэнсис, думала как мать и внутренне скрещивала пальцы, чтобы отвратить несчастье.
А это будет несчастье. Оба они нуждались в чем-то более… крепком?.. устойчивом? Ну когда же ее сыновья устроят свою личную жизнь, остепенятся (да, она определенно думала как мать, очевидно, этого не избежать), ведь обоим им уже за тридцать. «Это все наша вина, — Фрэнсис имела в виду всех, все старшее поколение. Потом, чтобы утешить себя: — А может, им просто потребуется дольше времени, чтобы найти счастье, как мне. Так что не нужно терять надежду».
И еще позднее спустилась в гостиную Юлия. Она подумала, что в комнате никого нет, хотя часом ранее Фрэнсис говорила ей, что двое гостей все еще там, потерянные для мира. Потом, в тусклом сиянии ночника, она разглядела два лица: личико Сильвии чуть ниже узкого овала лица Эндрю. Такие бледные, такие усталые — это было видно даже в таком свете. Их обступала глубокая чернота, потому что красный диван только усиливал темноту (художники знают, что красная оторочка по подолу придаст мощи черному цвету пальто). Два окна впускали в комнату достаточно света, чтобы чуть разжижить мрак, не более того. Ночь опустилась облачная, без луны, без звезд. Юлия думала: «Они слишком юны, чтобы выглядеть такими измученными». Два лица были как пепел, рассыпанный во тьме.
Она долго так стояла, глядя на Сильвию, запечатлевая в памяти ее черты. На самом деле Юлия никогда больше не увидит ее. Время вылета несколько раз переносилось, возникла путаница, и был звонок от Сильвии:
— Юлия, о Юлия, мне так жаль. Но я скоро вернусь в Лондон, вот увидите.
Умер Вильгельм. На похороны собралось сотни две человек. Все, кто хоть раз заходил в «Космо» на чашку кофе, не могли не прийти, так они говорили. Колин и Эндрю вместе с Фрэнсис стояли плотной группой, поддерживали Юлию, которая была нема и бесслезна и казалась словно вырезанной из бумаги.
— Боже праведный, да тут собрался весь книжный рынок, — слышали они со всех сторон. Они и не представляли, что Вильгельм Штайн был так популярен и уважаем в кругу своих сверстников и коллег. У скорбящих возникало ощущение, что, хороня этого учтивого, доброго и эрудированного знатока книг, они прощаются с добрым старым временем, такого уже не будет.
— Конец эпохи, — шептали люди, и некоторые плакали.
Два сына Штайна, которые прилетели тем утром из Америки, вежливо поблагодарили Ленноксов за все хлопоты с устройством похорон и сказали, что дальше они поведут все дела сами. Вильгельм оставил приличное состояние.
Юлия слегла, и, конечно, все говорили, что это смерть Вильгельма сломила ее, но было и кое-что еще, гадкое происшествие, настоящий удар по ее хрупкому сердцу, чего никто из родственников не понимал до конца.
Когда вышел второй роман Колина «Больная смерть», сразу было очевидно, что он не повторит успеха первого. Да и был он не так хорош, поскольку являл собой почти трактат о преступно безответственном правительстве, которое не принимает никаких мер для защиты населения от радиоактивных осадков, бомб и тому подобного. Сюжет сводился к тому, как эффективная пропагандистская кампания, развернутая агентами заграничных враждебных сил, создала атмосферу истерии, что и заставило правительство, озабоченное собственной популярностью, пренебречь своими обязанностями. Роман вызвал бурю негодования со стороны различных движений, так или иначе озабоченных «Бомбой». Некоторые отзывы были откровенно злобными, и среди них — очерк Роуз Тримбл. Интервью с президентом Мэтью Мунгози вывело ее в большую журналистику, открыло перед ней целый ряд новых возможностей, но теперь Роуз работала в «Дейли пост», известной своей ядовитостью, и чувствовала себя там как дома. Роман Колина она использовала в качестве отправной точки для атаки на тех, кто хотел строить убежища, в частности — на молодых врачей, в том числе и на Сильвию Леннокс. Что касается Колина, отмечала журналистка, «то следует знать, что в его семье были нацисты: его бабушка Юлия Леннокс состояла в Гитлерюгенде». Роуз была уверена, что не подвергает себя риску. С одной стороны, «Дейли пост» — это такая газета, которая готова платить — и часто платит — компенсацию за клевету, а с другой, журналистка предполагала, что Юлия не снизойдет до того, чтобы реагировать на подобный выпад. «Мерзкая старуха», — бормотала Роуз, строча свою статью.
Эту статью показал Штайну один его приятель по «Космо». И Вильгельм долго обдумывал, говорить ли Юлии, но потом решил, что да, нужно сказать. Что, в общем-то, уже не имело особого значения, поскольку анонимный доброжелатель прислал статью Юлии.
— Не обращай внимания, — сказала она Вильгельму. — Они сами ничто иное, как дерьмо. Думаю, у меня есть основания употребить их любимое словечко.
— Моя дорогая Юлия! — только и вымолвил Вильгельм, позабавленный, но и шокированный тем, что услышал из ее уст такое выражение.
Юлия сидела обложенная подушками, под присмотром сменяющихся медсестер, не надеясь на сон, с газетной вырезкой на прикроватном столике. Дошло до того, что теперь ее, Юлию фон Арне, объявили нацисткой. Больше всего ее ранила бездумность этих слов. Конечно, та женщина (Юлия помнила неприятную девушку в своем доме) не понимает, что делает. Они бросались словами вроде «фашист» направо и налево, любой человек, вызвавший чье-то неудовольствие, немедленно провозглашался фашистом. Они были так необразованны, что не знали: фашисты существовали на самом деле, они сумели завладеть Италией. А нацисты… сколько было газетных публикаций, радиопрограмм, телепередач — о них, об их делах, и сама Юлия смотрела их все, потому что чувствовала себя причастной, но похоже, молодежь ничего этого не восприняла. Они как будто не знают, что «фашисты», «нацисты» — эти слова означали, что людей бросали в тюрьму, пытали, убивали миллионами в той войне. Это безграмотность и бездумность нового поколения наполняли глаза Юлии слезами возмущения. Ей казалось, что тем самым ее вычеркивают, обрекают на забвение. История ее и Филиппа сведена к набору эпитетов, к которым