Пожатием плеч, выражением лица… Ведь вы это умеете…»
Однако ее поведение оставалось непроницаемо корректным. Она спокойно, без лишних движений смотрела на экран, ее лицо (которое я видел в профиль) ничего не выражало — ни восторга, ни отвращения. Это было особенно заметно по сравнению с поведением Ежика, который не скрывал своей идиосинкразии, но, страдая от нее, иногда — к раздражению соседей — доходил до крайних форм. Возмущенно качал головой, фыркал, причмокивал, закрывал лицо руками.
Позиция сторон натолкнула меня на мысль, что если они опять поссорились и если она испытывает к нему неприязнь, то, возможно, в этом причина ее подчеркнутой корректности. Тогда его отвращение к фильму, тем более выраженное в такой импульсивной форме, может в ее душе отозваться назло ему симпатией к этой халтуре! Я боялся такого поворота, и настолько, что и ему начал слать мысленные предостережения.
«Пан Ежик! Ради Бога! — заклинал я его в душе. — Успокойтесь! Возьмите себя в руки! Сдержите праведный гнев! Ведь если вы поссорились, то нужно отвлечь ее, а не давать повод для новой ссоры. Своей принципиальностью вы доводите ее до греха и толкаете на отчаянный шаг!»
К сожалению, мои призывы не возымели действия. Он продолжал беситься от возмущения, шикать и фыркать. И, кто знает, может, именно его ожесточение стало причиной того, что потом случилось…
Но все по порядку! Не будем опережать события.
Когда сеанс закончился и зажегся свет, мое задание перешло в самую сложную фазу. Я должен был, не теряя их из виду, так маневрировать в пространстве, чтобы они меня не заметили. Головоломная задача! Кинотеатр «Скарб» небольшой. После длинной серии поворотов, резких ускорений, торможений и скрытых передвижений в толпе и вдоль стен мне, в конце концов, удалось — когда все уже перешли в вестибюль и там выстроились в произвольном порядке — занять сравнительно удобную и безопасную позицию для дальнейших наблюдений.
Мадам и Ежик стояли рядом с «буфетом» (три составленных стола, накрытые черным плюшем), на котором сверкала батарея бокалов с белым вином.
У моего наставника рот не закрывался. Он сыпал словами как заведенный, жестикулировал, громко смеялся. Сомневаться не приходилось: он издевался над фильмом. Мадам слушала его со все возрастающей скукой. Смотрела перед собой, поверх людей, отвечала редко и с заметным раздражением, видно, его критика ей порядком надоела. «О Боже! Сколько можно! — казалось, взывала она. — Зачем так нервничать!» Он, однако, не мог остановиться. А когда к ним подошли два столь же критично настроенных француза (его знакомые, а не ее, потому что он их представил) и почитатель поэзии Расина стал с еще большей горячностью стирать в порошок фильм, предавший идеалы великой французской культуры, его любезная — La Belle Victoire — Madame — вежливо поклонилась и оставила его.
Только теперь я увидел полностью ее костюм: ниже пурпурно-бордового жакета на ней была черная плиссированная юбка, закрывающая колени, а на ногах облегающие темно-коричневые сапоги на молнии.
Она, очевидно, просто прохаживалась без определенной цели, потому что, когда послышался звон бокалов и громкий голос директора, сразу остановилась и повернулась.
Воцарилось молчание.
Директор поблагодарил собравшихся за тот горячий энтузиазм, с которым они приняли картину, после чего подбросил горсть информации о фильме, включив в это dossier отрывки из интервью с Лелюшем, опубликованного в журнале «Arts».
Модный режиссер говорил примерно следующее:
«Я рассказал историю мужчины и женщины, историю их любви. Это своеобразный реванш за то фиаско, которое потерпел мой предыдущий фильм. В нем тоже говорилось о любви, но любви молодых людей, восемнадцатилетних. Здесь же речь идет о людях взрослых,
Он отложил открытый журнал, взял один из бокалов и, вновь скользнув взглядом по собравшимся гостям, поднял тост за… force de l'age.
Я замер.
«Ты что, свихнулся?! — разозлился я на самого себя и тут же опомнился. — Совсем голову потерял! Это мания! Форменный бзик! Все относить на ее счет! Во всем выискивать намеки!»
«Но, с другой стороны, — защищал я свою первую реакцию, — какое совпадение! Ведь именно сегодня у нее день рождения, и ей исполнилось как раз тридцать два года! И еще эта force de l'age, прямиком из де Бовуар! Случайное совпадение? — Но в таком случае зачем он осматривался… или, точнее,
Однако я не заметил, чтобы он отыскал ее в толпе, а она ответила бы ему взглядом, а я бы это обязательно заметил, потому что ни на минуту не упускал ее из поля зрения.
Но само стечение обстоятельств казалось мне подозрительным и не давало покоя. С величайшей осторожностью (со шитом «L'Humanite», закрывающим лицо) я подобрался к буфету и, сделав вид, что беру бокал с вином, заглянул в журнал «Arts», который там и остался — открытый на интервью с «чудо- ребенком» кинематографа. Найти строки, процитированные директором, не составило труда. Они были подчеркнуты. Да, все сходилось. За исключением одного — возраста. Лелюш сказал «trente»[201]. Директор добавил два года.
Вот так! Я был прав! Он вел свою игру! Дату ее рождения и тему дипломной работы он мог узнать хотя бы из тех документов, которые она представила в посольство, для оформления стажировки во Франции.
Мне вдруг вспомнилось выступление директора в «Захенте» на открытии выставки: тот момент, когда он, цитируя монолог Антония, неожиданно прервал его и как-то странно посмотрел вверх. — На какой фразе это случилось? Я попытался вспомнить. Уж не на словах ли: «никогда никто так не любил…»?
Это воспоминание немедленно потянуло за собой следующие. Как он наливал ей шампанское на приеме в галерее. Его беседа с ней в театре во время антракта. Как он заехал за ней на голубом «пежо». Упоминание Зеленоокой, что он читал мое сочинение. (Интересно, он прочел только мою работу? А другие читал?) Двусмысленное, лукавое замечание «серебряной» Марианны, связанное с Мадам, что пол иногда имеет значение, и ее насмешливое выражение лица — странное и многозначительное.
Сомнений не оставалось: директор ухаживал за Мадам, возможно, у него уже был с ней роман. Более того, он в своей игре использовал те же методы, что и я. Пускал в ход намеки, прибегал к цитатам, во время публичных выступлений подавал ей незаметные для посторонних глаз знаки. (Интересно, что он думал, когда читал мою работу? Понял, кому она адресована? Заметил подтекст? Знает — как Константы и Ежик — второе имя Мадам? Знает, что она — «Victoire»?)
Однако то, что происходило после того, как директор произнес тост, не подтверждало предположения и выводы, которые я сделал. Наоборот — опровергало. Директор не оказывал ей никаких знаков внимания, даже не подошел к ней! Присоединился к другим гостям, французам и полякам, ораторствовал, блистал, а на нее даже не взглянул, хотя обстоятельства позволяли. Это казалось тем более странным, если принять во внимание, что с того момента, как Мадам покинула общество Ежика, она оставалась одна и не знала чем заняться. Курила сигарету, чего раньше я никогда за ней не замечал, и выглядела потерянной и смущенной. Казалась полной противоположностью тому образу великосветской дамы, когда на приеме в галерее «Захенте» беседовала с послом. Я никогда ее такой не видел. Она будто потеряла свою силу, будто что-то погасло в ней. Горделивая поза и независимое выражение лица не одухотворяли, не помогали ни сигарета, ни элегантный костюм — этот роскошный, просто королевский жакет и изящные облегающие сапоги. Она была похожа на маленькую, несчастную девочку. Растерянную, неуверенную в себе.