знала итальянский, чтобы понимать все смысловые нюансы, это было ей на руку, поскольку она могла показать свое превосходство давно проверенными методами. Она взяла под крыло одну юную знатную девушку, которую презирали остальные монашки за ее некрасивое лицо, и поведала ей кое-что о платьях. Девушка была глубоко ей благодарна за это и служила Певенш, словно герцогине.
Теперь я уже не боялась, что о ней доложат церковным властям. Никто за пределами монастыря ее не увидит. Трижды в день она ковыляла в церковь и пела там с другими сестрами. Правда, слов она не знала, потому просто напевала «ля-ля-ля». Она также начала брать с собой укулеле. Интересно, как монахини отреагировали на ее грубый, пронзительный голос и фальшивый визг струн.
Она даже присоединялась к остальным, чтобы причаститься и отведать гостию.[17]
Когда я навестила ее в конце второй недели, первое, что мне бросилось в глаза, это то, что она прилично раздобрела. Она осторожно вошла в комнату и, увидев меня, не снизошла до приветствия, а тут же задрала нос. Она оставила мне право поздороваться с ней и начать разговор.
Я спросила о ее делах, на что она ничего не ответила и уставилась в окно. Покраснев от унижения, я повторила вопрос в более подобострастной форме, что она так любила.
— Твой опекун попросил меня справиться о твоем самочувствии.
Она кивнула, давая понять, что услышала вопрос, но считает ниже своего достоинства отвечать такому скромному посланнику.
В этот момент в комнату вбежали две молодые монахини. Лицо Певенш сразу преобразилось. Она широко улыбнулась и даже взяла одну из монахинь за руку. Потом она указала на меня пальцем и состроила недовольную мину. Монахини понимающе захихикали, а я из-за подобного веселого неуважения почувствовала себя древней старухой. Певенш жестами дала понять, что она еще недолго будет находиться в обществе такого безынтересного существа, как я, и девушки тут же покинули комнату.
Оставшись со мной наедине, Певенш, казалось, растеряла львиную долю уверенности. Она не глядела мне в глаза, вперив взгляд в пол. Я поняла, что она ждет, чтобы я сказала что-нибудь еще. К животу она нервно прижимала укулеле, словно какой-то дурацкий щит.
Не стоило пытаться объяснить ей, что я пришла просто повидаться. Она бы начала высмеивать меня за подобную слабость. Я представляла, как она весело смеется по этому поводу с новыми друзьями. Потому я просто сказала, вложив в слова как можно больше угрозы:
— Я вижу, что ты жива. Ступай.
Она вышла, не проронив ни слова, двигаясь быстрее, чем я могла предположить, склонив круглую голову в подобии смирения. Убегая, она уронила укулеле на пол, и та издала самый приятный звук за все время службы Певенш. Она вздрогнула, услышав стук, но не остановилась, чтобы забрать инструмент. Я с задумчивым видом подняла его, думая, как его можно использовать, и удивляясь неожиданной панике Певенш.
Внезапно я поняла, что она боялась того, что я заберу ее из монастыря. Ирония этой ситуации стала более чем очевидна. Из всего, что я для нее сделала, она запомнила лишь то, что я оставила ее здесь, в Сант-Алвизе, — единственный мой поступок, который, как мне казалось, граничил с преступлением.
Певенш, казалось, изменилась, не только потолстев, но и повеселев. Она стала производить более приятное впечатление. По крайней мере, она не выглядела так отталкивающе, как прежде. Если присмотреться, можно было даже разглядеть в ней определенное очарование, особенно в те моменты, когда она улыбалась подругам.
Внезапно мне пришла в голову дикая мысль, от которой я не могла избавиться, — нездоровая преданность Валентина этому существу вызвана тем, что он ее настоящий отец. Преображение, случившееся с Певенш, делало ее похожей на самого милого моему сердцу человека на свете.
Конечно, в таком случае он никуда от меня не денется. Он же захочет забрать своего ребенка.
Узелок от истерики
Берем асафетиду, полдрахмы; клещевину, лавсонию, всего по одному скрупулу; янтарное масло, полскрупула; смешать и завязать в ветошь или кусок шелка.
Обычно помещается близко к носу, облегчает дыхание, сдерживая развитие разных заболеваний носоглотки.
В конце концов письмо, которое я так долго собиралась написать, было готово. Я хотела изложить все обстоятельно, пункт за пунктом, вкратце поясняя, почему он должен встретиться со мной и обвенчаться. Я хотела сохранять спокойствие. Я желала дать понять, что этот брак мне необходим только для того, чтобы решить некоторые проблемы в Венеции, и, хотя сожалела, что заставила его беспокоиться о Певенш, должна была достичь поставленной цели. Я хотела сохранить в письме хрупкое равновесие, разбавить угрожающий тон нотками нежности. Моей главной целью было заставить его почувствовать вину за то, что он вынудил меня пойти на подобные меры, не проявив мужественности, не взяв меня к себе и не женившись, когда все так удачно складывалось.
Ничего подобного я не написала. Я написала, что страдаю без него и желаю снова оказаться в его объятиях. Я упомянула наш быстротечный роман в Лондоне, намеренно используя ласковые слова, которые мы тогда говорили друг другу, — разные нежные прозвища, шутки, которые до сих пор заставляли сердце биться быстрее. Я призналась, что испытываю к нему чувства, неведомые мне прежде. Я рассказала, как вернулась в Лондон и нашла его, хоть и не призналась в этом. Я деликатно пояснила, что теперь все знаю о том, чем он зарабатывает на жизнь, и прощаю ему этот обман, как наверняка он простит мой, ведь мы оба преследовали лишь одну цель — снова найти друг друга. Я пространно напомнила ему о его героическом поступке на замерзшей реке. Я пояснила, что именно сейчас мне необходим его героизм, поскольку я столкнулась с опасностями, которые невозможно описать в письме.
Когда письмо было закончено, я быстро его сложила, чтобы не перечитывать. Мне хотелось довериться собственным инстинктам, а не проверять их на прочность. Я надеялась, что письмо произведет на инстинкты Валентина то же действие.
Но как доставить письмо? Я здесь никому не доверяла, за исключением разве что монахинь из монастыря Сант-Алвизе, а им не было причины посылать в Лондон курьера. Если я пошлю венецианца, письмо будут проверять на каждой таможне и в конце концов оно может оказаться в руках не тех людей.
Новое кулинарное увлечение Певенш подсказало мне идею. Монастырь Сант-Алвизе славился марципановыми пирожными. Он был известен так широко, что многие приезжие иностранцы с удовольствием посылали заказы в его пекарню. Многие годы монахини делали бумажные коробки, украшенные изображением их монастыря и ангела, улыбающегося с небес. В них клали двадцать четыре маленьких пирожных, завернутых в тончайшую рисовую бумагу. Пирожные были столь вкусны, что обычно их тут же съедали.
Я спросила себя: разве покажется странным, что английский джентльмен, частый гость в Венеции, пристрастился к этим чудесным произведениям кулинарного искусства, которые он имел честь отведать, и что, вернувшись в Лондон с его дурной кухней, он скучает по сладостям приморского города? Почему бы ему не заказать коробочку этих пирожных, чтобы разнообразить скудное меню?
Когда я в очередной раз пришла в монастырь, я попросила у монахинь коробку с пирожными и принесла ее к себе в апартаменты. Они с радостью удовлетворили мою просьбу, нежно похлопывая меня по толстому переднику. Также мне всучили банку с вкусным молоком. Я аккуратно подняла пирожные и положила на дно коробочки письмо. Пирожные пахли так вкусно, что я с трудом поместила их обратно. Это было слишком. Не успела я опомниться, как четырех пирожных уже не было. Появилась жажда. Я осушила банку с молоком. Мне не понравился его приторный вкус, потому я выпила немного джина.
Аккуратно выложив пирожные в коробочке, я запечатала ее. Затем засунула ее в просторный мешочек, завязанный веревкой, и прицепила на него наклейку с адресом Валентина Грейтрейкса в Бенксайде. Я ощутила острую тоску, когда писала его имя. Я скучала не только по Валентину и по тому времени, что мы провели вместе, но также по приключениям с Дотторе Веленой и Зани. Отхлебнув еще немного джина, я произнесла тост за бывших коллег.