— У меня в отряде женщин нет, Маша.
— Почему?
— От них несчастье.
— Это на корабле.
— Тогда традиция.
— Традиции надо нарушать.
— Ради чего, Машунь?
Она достала пистолет, а эти хряки
— Это раз, — сказала Маша, — а это — два.
Отвела пистолет влево и трижды выстрелила. Пули кучно легли в черно-красный кружок дартс на двери, все в центр.
— Кто из твоих так может?
Его окружали трупы и беженцы, беженцы и трупы.
Согласие во власти, как он и подозревал, было недолгим. Если наверху армия и СНЕ, ФСБ и милиция еще пытались договориться, лишь иногда, на высокой ноте нерва, отстреливая друг друга, то по мере спуска по пищевой цепочке терпения становилось меньше.
Менты с моровцами ненавидели армейских, армейцы ненавидели всех, а снежки пытались подмазаться то к первым, то ко вторым, то к третьим, но через пару дней в любом альянсе их шакалья сущность вырывалась наружу, и они втыкали нож в любую повернутую к ним спину.
Москва распалась вслед за страной. Кабинеты, президенты и чрезвычайные комитеты менялись с такой быстротой, что Кремль стал похож на телешоу по поиску талантов, предоставляющее сцену каждому участнику на три минуты. Были части и полки, подчинявшиеся Кремлю — вернее, тому, кто заседал там в данный момент. Но они решали свои задачи, а Печатники и Мневники, Ярославка и Бутово принадлежали не им, но тем, кто был сильнее или считал себя вправе силу оспорить.
Голод, готовясь к длинному выступлению, пару раз щелкнул пальцами перед ожидающей в концертном зале толпой. Продуктов в Москве было достаточно, особенно с учетом того, что население столицы отныне едва превышало миллион, но продукт был валютой, какую каждый держал при себе в ожидании худших времен. Люди недоедали, а на складах, в ангарах, пустых офисных зданиях лежали тысячи тонн еды, которой богатые звери хотели снова поработить слабых.
Люди бежали из Москвы. Очередь в кабинет Антона на Бакинской не исчезала. Люди приходили и ждали, как Антон знал, сутки и больше. Они зассали и засрали все кругом, и скоро вонь эта стояла в его кабинете. Он пропитался ею, перестал обращать на нее внимания, и приносил ее домой. Светка ворчала.
С начала августа он перестал вникать в обстоятельства людей и ставил печати и выдавал пропуска всем без разбора. Очередь уменьшилась.
По дороге домой он видел бесконечно бредущую в сторону ростовской трассы вереницу с рюкзаками и сумками, чемоданами и тюками. Модными стали «кенгуру» — так называли велосипеды с прикрепленными к ним тележками на колесах, куда могли поместиться два человека или несколько сумок. Счастливые обладатели «кенгуру» ехали посередине трассы или с правой ее стороны, если их сопровождали еще и пешие члены семьи.
На юге, где работал Антон, порядка было больше, чем в остальной Москве. Раз в неделю устраивались сходки, на которых контролировавшие разные районы люди уверяли друг друга в лояльности, и зачем им это надо, в свой же бассейн ссать.
Перетащил к себе Бугрима. Тот открыл склады и стал натаскивать в них продукты, тряпки и оружие.
— Знаешь, в чем разница между обычной властью и быдлячьей? — говорил Бугрим. — Обычная умножает блага страны, а быдлячья их только распределяет. В России-матушке власть всегда была быдлячьей, иную народ не принимал, быстренько свергал. Русский народ, Антох, как плохая баба, которой одни козлы нравятся. Стоит нормальному человеку прийти, вы его или свергаете, или убиваете.
Зыков берег Свету, как обжора бережет вкусный кусочек, двигая на край тарелки и поглядывая на него, пока ест остальное. Опасаясь, что, будь она рядом, не выдержит, прыгнет и сожрет, Зыков отослал Свету жить к Антону, чтобы всегда была под присмотром. Иногда заходил, заносил подарки — бриллианты, золото.
— Во-первых, пусть посмотрит, что на улице творится, мягче станет. Во-вторых… может, привыкнет ко мне, — следующее слово далось ему с трудом, — полюбит. Я ж старый, Антон, мне любви хочется.
А пока он продолжал вылавливать по Москве малолеток, но они приходили сами и не сопротивлялись, зная его власть и рассчитывая на помощь; это обламывало Зыкова, и он стал раздражителен.
Антон перестал спать. Чтобы уснуть, горстями ел транки, запивая водкой, но только дурел. Он стал медленным в движениях, словах и реакциях и часто обнаруживал себя посреди неудобной тишины, когда на него смотрели и ждали ответа, а он не понимал, о чем речь.
От недосыпа, таблеток, непреходящей усталости и вечного похмелья ему казалось, он живет в коробке из ваты. И вата вся была с кровью, из комков, какими зажимают место укола в вену.
Он ненавидел ночи за их изматывающее одиночество. Брал женщин, но они были лишними между ним и ночью: помаявшись с полчаса, поняв, что так хуже, Антон выпроваживал очередную, сразу чувствуя себя если не лучше, то комфортнее.
Он садился на балконе, пил, курил без конца, поневоле вспоминая июльскую ночь.
Он долго пробивался из забытья на поверхность яви, словно выныривая к свету со дна моря смолы. В голове шумело, в глазах плясали оранжевые чертики.
Лунатик был толст, но с неожиданно сильными, накачанными руками и грудью. Он был гол, и этим смешон. Между белыми ногами болтался крохотный комок вялой серой плоти, окруженной рыжим волосом, кучерявым и тонким. Зад был в оспинах и вислый. Лунатик стоял к нему спиной, склонив голову, и иногда двигая ею и плечами. В руке его был нож. Он говорит с кем-то, подумал Антон. С кем-то несуществующим.
Так продолжалось долго, может, полчаса. Потом он пошел к Антону.
— Сейчас не срок. Ты тоже нужен.
Антон медленно кивнул. Главное — не раздражать его. Но Лунатик его разгадал.
— Думаешь, я псих?
— Ты? — Антон задумался. — Стоишь голый, под луной, с ножом… Ты нормальный.
— Ножом — тише и удобней, а голый я чтобы кровью не заляпаться. Все разумно.
— Ты сумасшедший.
— Это мир был сумасшедший, не я. Сейчас все в норму приходит.
Он неторопливо оделся, и трудно было представить, что этот незаметный дядечка в очках, немодной куртке, серых брюках и сандалиях с дырочками и есть Лунатик.
Он присел перед Антоном на корточки.
— Мне пора. Я пойду за повелителем, и ты приходи.
Он долго и пристально посмотрел на Антона, пока тот, к собственному ужасу, не отвел глаза. Он не испугался Севы, но признал за ним правду. Правда давала Севе силу, которой не было у Антона. Зудящее чувство вины за прошлые грехи делало его треснутым сосудом, а Лунатик был цельным.
Лунатик влажно, с чувством, поцеловал Антона в щеку, затем поднес к его глазу лезвие ножа, и одним быстрым и сильным движением взрезал кожу кошелевского лица ото лба, наискось, через висок и скулу, к подбородку.
Как он уходил, Антон видел одним глазом. На второй натекла кровь, и мир казался подернутым красным туманом.
Антон вернулся на Липецкую. Шел с трудом, в голове шумело. Жанке повезло — отделалась синяками, и губу он ей разбил до носа. Крови было много, но кости целы. Антон устроил ее секретарем в